На этот хаос в умах ложится нелегкий груз тысячелетней российской истории. Кто-то полагает, что она дает нам повод для оптимизма и наполняет гордостью за «особый путь», кто-то, напротив, считает, что в ней не содержится ничего утешительного, а лишь грустная повесть о несвободе.
Ни в коей мере не соглашаясь с тезисом иных либералов о том, что СССР есть продолжение Российской империи (вся суть его была противоположна монархии Романовых), я не могу согласиться и с мнением Солженицына, что никакие черты дореволюционного устройства не влияли негативным образом на судьбу России в XX веке.
«Понимаю – яром, голодуха, тыщу лет демократии нет…» В этих словах Набокова, которого я цитирую по Льву Лосеву, безусловно, отображены реальные особенности нашей истории. К тому же «и живительной чистой латыни мимо нас протекала река». Ведь латынь «мимо нас» несла с собой не только католицизм, но и римское право, развитую теологию с упором на личность. Византия же передала нам не Платона и Гомера, а принцип безраздельной власти государя вкупе с интригами.
Дальше хуже: монархия строилась в России не только как абсолютистская, но и как самодержавно-крепостническая. Конечно, в США рабство негров было отменено еще позже, чем крепостное право в России, но рабство сосуществовало в Америке с развитой правовой системой, с утвердившимся федерализмом и проработанной конституцией. И оно, как это ни парадоксально звучит, было следствием демократии – большинство жителей южных штатов выступали за рабство, и никакой суд, никакой президент ничего поделать с этим не могли. Точно так же, кстати, и сохранение до сих пор в США смертной казни – следствие действия именно демократических принципов. Существует консенсус в обществе по ее поводу, и никакие гуманисты-одиночки не в силах ее отменить, как в Европе. Ни один политик в Америке не рискнет действовать против общественного мнения.
В России ничего похожего ни по части укорененности демократических принципов, ни по части правосознания к ХХ веку не сложилось, и потому большевикам так легко оказалось захватить и удерживать власть. Сравнивая же дооктябрьский и послеоктябрьский периоды истории государства, можно сказать: до революции оно было органичным (т. е. не навязанным, а сформировавшимся естественным путем), но плохим, а после революции – и плохим, и неорганичным. Так что крах построения современного демократического государства после августа 1991-го во многом объясняется (но не извиняется!) «дурной наследственностью». Ни элиты, ни массы не желали терпеть и мириться с разрушением жизненного уклада во имя непонятной западной модели жизнеустройства, что отличало их от жителей Прибалтики и стран Восточной Европы.
Малоизмененная советская государственность была наложена на рыночную и некоммунистическую действительность. Если и был какой-то консенсус в обществе, то он заключался именно в этом. Перемалывающий всех и вся аппарат правительства остался прежний (см. любопытные воспоминания Валерия Воронцова), облисполкомы с прививкой людей из обкомов составили ядро областных администраций, райисполкомы – администраций районных. Нетронутыми оказались прокуратура, правоохранительные органы, судейский корпус. Не было даже осознания необходимости что-либо всерьез менять. По ходу дела возникали новые органы – фонды и комитеты имущества, налоговые инспекция и полиция, но функционировали они на прежних принципах. Принятая конституция оказалась конституцией персоналистского режима, что и показал Михаил Краснов. Формально отменив советскую власть, она ничего не изменила по существу и на общественное правосознание никакого позитивного воздействия не оказала.