Таким образом, в русских политических условиях, в единой законотворческой воле монарха, служащей поощрению торговли и промышленности, выявляется роль самодержавия как единственной силы прогресса в России. Употребляя понятие «практическое просвещение» (как усвоение экономических и хозяйственных достижений западных народов), Вяземский как бы снимал идеологический аспект проблемы самобытности России. Он недвусмысленно выступает за следование по социально-экономическому пути, проложенному западноевропейскими народами; он действует как прагматик западной ориентации, чуждый идее «народного духа», которая пронизывает историко-философские построения будущих славянофилов. С другой стороны, Вяземский развивает мысль о нравственном несовершеннолетии России. Эта мысль высказана им в статье о московской выставке, а также в письме от 18 ноября 1831 года к начальнику Департамента торговли и мануфактур Министерства финансов (где Петр Андреевич начал незадолго перед тем служить): «Все знают, что Россия ростом велика, но этот факт не добродетель, а обязанность. Следовательно, говорите, проповедуйте о том, что должно России делать, чтоб нравственный и физический рост ее были равновесными». Это суждение прозвучит и в том столкновении мнений и позиций, которые вызвало к жизни начавшееся в ноябре 1830 года восстание в Польше.

Польское восстание возбудило в пушкинском кругу острые идейные споры. Они касались прежде всего имперских прав России и русской державности в их неразрывной связи с проблемой «Россия и Запад», русское и европейское просвещение. Самым непримиримым по отношению к державно-пафосной позиции Пушкина («Клеветникам России») оказался именно Вяземский. Его исходная посылка антагонистична пушкинской: «Раздел Польши есть первородный грех политики».

«Нельзя избегнуть роковых следствий преступления», – вносит он в записную книжку 4 декабря 1830 года, вскоре после получения известия о восстании в Варшаве. И стоит на этом до конца. 14 сентября 1831 года, когда взрыв патриотических чувств был в полной силе, он записывает в дневнике: «Польшу нельзя расстрелять, нельзя повесить ее, следовательно, силою ничего прочного, ничего окончательного сделать нельзя. При первой войне, при первом движении в России Польша восстанет на нас, нам должно будет иметь русского часового при каждом поляке. Есть одно средство: бросить царство Польское… Пускай Польша выбирает себе род жизни». Прочитав «Клеветникам России», он обратил в своем дневнике вопрос к Пушкину: «За что возрождающейся Европе любить нас? Вносим ли мы хоть грош в казну общего просвещения? Мы тормоз в движении народов к постепенному усовершенствованию нравственному и политическому. Мы вне возрождающейся Европы, а между тем тяготеем на ней».

Пафос Пушкина для него – «географические фанфаронады». Вяземский, собственно, повторяет свою мысль, высказанную более сдержанно в статье о первой московской мануфактурной выставке, – мысль о нравственном несовершеннолетии России. Ему абсолютно чужда идея мессианства; далека она и Пушкину, но, в отличие от него, современная Европа и происходящие в ней процессы не вызывают у Вяземского гневных инвектив – напротив, она представляется ему «возрождающейся». Он, несомненно, имел в виду национальное возрождение народов посленаполеоновской Европы, сопровождавшееся в ряде стран установлением демократических институтов. Россия оставалась в стороне от этих процессов – национальное возрождение было блокировано сохранением крепостного права. Вяземский отнюдь не считал за благо перенесение в Россию политических завоеваний европейских народов. Он неизменно оставался при убеждении об особости русских политических условий: «В отличие от других стран, у нас революционным является правительство, а консервативной – нация».