Принято считать, что Герцен долгое время оставался в России одним из лидеров «западнической партии». Но, как представляется, изначальный выбор в пользу «западничества» служил для него не столько рычагом односторонней и тотальной победы над «самобытниками», сколько способом наиболее результативного решения проблемы продуктивного синтеза в России «новации» и «традиции». Ведь не зря он неоднократно подчеркивал двуединство комплекса «западничество–славянофильство» и то глубинно-общее, что объединяло «друзей-недругов»: «Головы смотрели в разные стороны – сердце билось одно».
По всей видимости, раннего Герцена не устраивала в «славянофильстве» вовсе не защита «традиции» как таковой, а неконструктивность упора на реанимацию порушенной и к тому же мифологизированной традиции, неспособность славянофилов продуктивно разрешить потенциально живительное противоречие «традиция–новация». Западник Герцен и сам не утаивал свою основную претензию к славянофильству: он видел в нем скорее «инстинкт» и «оскорбленное народное чувство», нежели полноценное «учение» или – тем более – «теорию». Поэтому и «западничество» для него имело смысл не столько как партия, добивающаяся одностороннего выигрыша, сколько как более осмысленный (т.е. более рациональный), чем у славянофилов, путь к достижению продуктивной интегральной формулы в конфликте традиции и новации. Ведь изначальная посылка русских западников, по мнению Герцена, исторически бесспорна: «Кнут, батоги, плети являются гораздо прежде шпицрутенов и фухтелей». А потому более осмысленна и плодотворна и конечная цель «европейцев»: «Европейцы… не хотели менять ошейник немецкого рабства на православно-славянский, они хотели освободиться от всех возможных ошейников».
В связи с этим уже у молодого Герцена резко вычерчивается и критическая по отношению к царю-реформатору линия: петровская практика «варварской борьбы против варварства» не в состоянии была обеспечить искомой «человеческой вольности». Насильственное озападнивание, европеизация «из-под кнута» ведет не к свободе, а к утрате последних остатков русской свободы: «Гнет, не опирающийся на прошедшем, революционный и тиранический, опережающий страну, – для того чтоб не давать ей развиваться вольно, а из-под кнута, – европеизм в наружности и совершенное отсутствие человечности внутри – таков характер современный, идущий от Петра». Отсюда вывод: насильственное насаждение на Руси Европы не привело к европейскому результату – свободе личности. Как ранее «азиатская» безальтернативность давила русского человека, так ныне реформаторская «безальтернативность», убившая потенциал животворного диалога нового со старым, парализовала становление российской личности…
Но если Петр все-таки затеял с Россией сложнейший культурный эксперимент с определенными шансами на выигрыш, то его менее талантливые и творческие преемники быстро растранжирили доставшееся им наследство. Вместо насилия во имя все-таки просвещения от петровского замысла осталось голое, бессмысленное насилие. В работе «Молодая и старая Россия» (1862) Герцен констатирует окончательное вырождение послепетровской государственности – не только в годы «николаевщины», но и в период «александровских метаний»: «В Петербурге террор, самый опасный и бессмысленный из всех, террор оторопелой трусости, террор не львиный, а телячий… Неурядица в России и лихорадочное волнение идет оттого, что правительство хватается за все и ничего не выполняет, что оно дразнит все святые стремленья человека и не удовлетворяет ни одному, что оно будит – и бьет по голове проснувшихся».