«Смотрите, не лизните крови!» – предостерегает он русских нигилистов и тут же с «людоедами» лижет кровь.

«Не фальшь ли все, что говорят о народном патриотизме? Не ложь ли это, столь привычная нашему холопскому духу?» – не вспомнились ему тогда эти его собственные слова.

Маятник вправо – маятник влево; но дело не в нем, а в стрелке часов, которая движется от одного полдня к другому – от одного тихого ужаса к другому.

* * *

Уже в 1858 году поворот назад становится очевидным. Запрещено употреблять в печати слово «прогресс». На докладе Ковалевского, в котором говорилось о прогрессе гражданственности, Александр II собственноручно написал: «Что за прогресс? Прошу слова этого не употреблять».

В следующем 1859 году: «Мы, кажется, не шутя вызываем тень Николая Павловича. Но теперь это может быть и опасно. Правительство нехорошо делает, что, принимая начало, не допускает последствий». Но начало без последствий – в этом вся сущность рабьей свободы: по устам текло – в рот не попало.

В 1861 году, несколько дней спустя после Манифеста: «Право, никогда еще, даже при Николае Павловиче, университеты наши не были в таком положении, как теперь. «Современнику» – предостережение. Министр усиливается запретить Некрасова».

«Коварнейшая погода: солнце светит ярко, как летом, а между тем страшный холод. Прелестные майские дни, нечего сказать! Сегодня ночью выпал снег. Надевай опять шубу. На душе уныло, мрачно, безнадежно. – Тощая зелень из полумертвой земли».

Бедный подснежник рабьей свободы, побитый морозным утренником. Мнимая весна – петербургская оттепель.

«Государь намерен закрыть некоторые университеты.

– Долее терпеть такие беспорядки нельзя, – говорит он, – я решился на строгие меры».

«В Казанской губернии бунт крестьян. Употреблена военная сила. Шестьдесят человек убито».

В 1864 году о статьях Каткова: «Неужели же одной материальной силой мы будем притягивать немцев, поляков, финнов? Правительству нужны бывают цепные собаки; оно и спускает их с цепи, а потом не знает, как их унять».

В 1865 году: «Валуев замыслил сделать с нашей литературой то, чего не в состоянии был сделать Николай Павлович».

В 1869: «Надо зажать рот печати», – говорит новый Аракчеев – Шувалов. – Паника всеобщая. Ожидают худшего, чем во времена николаевские».

В 1872: «Мы возвращаемся прямо к временам перед Крымской войной. Новый закон о цензуре. Finis печати. При этом законе становятся невозможными в России наука и литература. Да, правду сказать, давно бы следовало покончить с ними. К чему они нам?»

В конце пятидесятых годов отметил летописец появление славянофила А. С. Хомякова в армяке и шапке-мурмулке: «Говорит неумолчно и большей частью по-французски… Себе на уме». Теперь появляется другой представитель русской народности, еще больше себе на уме: «казацкий генерал с удивительной рожей, – на ней как будто отпечатана такая программа, что если он хоть четвертую часть ее исполнил, то его десять раз стоило повесить. А между тем, странное дело, тут же видно и какое-то добродушие».

На высоте русского освобождения этот казацкий генерал – как реющий ангел на игле Петропавловской крепости. Смесь либерального добродушия с программой, достойной виселицы, и есть лицо того времени, в которое мы, дети наших отцов, имели несчастье родиться.

В это именно время делается «провидением Петербурга Трепов». Не только Петербурга, но и всей России. «Вся Россия отдается под полицейский надзор… Открыто подкапываются под суды, стремятся опрокинуть земские учреждения, поразить гласность. Земское собрание уничтожено, как какое-нибудь тайное нигилистическое общество. Администрация принимает такие репрессивные меры, как будто одни нигилисты населяют русскую землю».