Такие же формуляры, личные карточки, учетные карточки – и тоже каждая разновидность – в сорока пяти тысячах экземпляров – перетаскивались окончательно обалдевшими статистиками и старостами из колонны в колонну, из барака в барак. Тысячи безымянных Иванов, «оторвавшихся от своих документов» и не знающих, куда им приткнуться, бродили голодными толпами по карантину и пересылке. Сотни начальников колонн метались по баракам, пытаясь собрать воедино свои разбредшиеся стада. Была оттепель. Половина бараков – с дырявыми потолками, но без крыш – протекала насквозь. Другая половина, с крышами, протекала не насквозь. Люди из первой половины, вопреки всяким ВОХРам, перекочевывали во вторую половину, и в этом процессе всякое подобие колонн и бригад таяло, как снег на потолках протекавших бараков. К началу февраля в лагере установился окончательный хаос. Для ликвидации его из Медвежьей Горы приехал начальник УРО (учетно-распределительного отдела) Управления лагерем. О нем, как и о всяком лагерном паше, имеющем право на жизнь и на смерть, ходили по лагерю легенды, расцвеченные активистской угодливостью, фантазией урок и страхом за свою жизнь всех вообще обитателей лагеря.
Часа в два ночи, окончив наш трудовой «день», мы были собраны в кабинете Богоявленского. За его столом сидел человек высокого роста, в щегольской чекистской шинели, с твердым, властным, чисто выбритым лицом. Что-то было в этом лице патрицианское. С нескрываемой брезгливостью в поджатых губах он взирал на рваную, голодную, вороватую ораву актива, которая, толкаясь и запинаясь, вливалась в кабинет. Его, казалось, мучила необходимость дышать одним воздухом со всей этой рванью – опорой и необходимым условием его начальственного бытия. Его хорошо и вкусно откормленные щеки подергивались гримасой холодного отвращения. Это был начальник УРО, тов. Якименко.
Орава в нерешимости толклась у дверей. Кое-кто подобострастно кланялся Якименке, видимо зная его по какой-то предыдущей работе, но Якименко смотрел прямо на всю ораву и на поклоны не отвечал. Мы с Юрой пробрались вперед и уселись на подоконнике.
– Ну что ж вы? Собирайтесь скорей и рассаживайтесь.
Рассаживаться было не на чем. Орава вытекла обратно и вернулась с табуретками, поленьями и досками. Через несколько минут все расселись. Якименко начал речь.
Я много слыхал советских речей. Такой хамской и по смыслу, и по тону я еще не слыхал. Якименко не сказал «товарищи», не сказал даже «граждане». Речь была почти бессодержательна. Аппарат расхлябан, так работать нельзя. Нужны ударные темпы. Пусть никто не думает, что кому-то и куда-то удастся из УРЧ уйти (это был намек на профессоров и на нас с Юрой). Из УРЧ уйдут либо на волю, либо в гроб…
Я подумал о том, что я, собственно, так и собираюсь сделать – или в гроб, или на волю. Хотя в данный момент дело, кажется, стоит гораздо ближе к гробу.
Речь была кончена. Кто желает высказаться?
Орава молчала. Начал говорить Богоявленский. Он сказал все то, что говорил Якименко, – ни больше и ни меньше. Только тон был менее властен, речь была менее литературна и выражений нелитературных в ней было меньше. Снова молчание.
Якименко обводит презрительно-испытующим взором землисто-зеленые лица оравы, безразлично скользит мимо интеллигенции – меня, Юры и профессоров – и говорит тоном угрозы:
– Ну?
Откашлялся Стародубцев. «Мы, конечно, сознавая наш пролетарский долг, чтобы, так сказать, загладить наши преступления перед нашим пролетарским отечеством, должны, так сказать, ударными темпами. Потому, как некоторая часть сотрудников, действительно, работает в порядке расхлябанности, и опять же нету революционного сознания, что как наше отделение ударное и, значит, партия доверила нам ответственный участок великого социалистического строительства, так мы должны, не щадя своих сил, на пользу мировому пролетариату, ударными темпами в порядке боевого задания».