Поезда катили на север, гремя песнями, уханьем, свистом…

Дребезжащие теплушки были насыпаны людями под завязку, как мешки зерном.

– Земляки, посади!

– Некуда.

– Надо ехать али нет?.. Две недели ждем.

– Езжайте, мы вас не держим.

– Как-нибудь…

– Полно.

– Товарищи!

– Полно.

– Туркестанского полка…

– Куда прешь?.. Афоня, сунь ему горячую головешку в бороду.

– Депутат, голоса везу! – охрипло кричал Максим и, как икону, поднимал перед собой урну с солдатскими голосами.

Его никто не слушал.

Стоны, вопли, крики…

В клубах дыма и пыли летели поезда.

Обгоняя колеса, катились тысячи сердец и стукотук-тук-тукотали:

…до-мой…

…до-мой…

…до-мой…

Максим вывязал из мешка последнюю краюху черного и тяжелого, как земля, хлеба и принялся махать краюхой перед бегущими мимо вагонами:

– Е! Ей!

Рябой казачина на лету подхватил краюху, Максимовы мешки и самого Максима через окно в вагон втащил.

– Поехали с орехами!

– Тесновато, но ехать можно.

– Закрой дверь, холодно, – рычит один из-под лавки, а дверь с петель сорвана и сожжена давно, окна в вагонах побиты.

– Терпи, едешь не куда-нибудь, а домой.

Лобастый, свеся с верхней полки стриженную ступеньками голову и поблескивая озорными глазами, с захлебом рассказывал сказку про Распутина:

– …Заходит Гришка к царице в блудуар, снимает плисовы штаны и давай дрова рубить!

Смеялись дружно, смеялись много, заливались смехом. Накопилось за три-то годика, а на позиции не до веселья – кто был, тот знает.

– Это что! – лезет из-под лавки тот, который рычал: «Закрой дверь, холодно». – Вот я вам расскажу сказку, так это сказка…

Его сказка развернулась на большой час, была полна она диковинными похождениями отпускного солдата: сколько им было простаков обмануто, сколько добра доброго поуворовано, сколько зелена вина выпито и сколько девок покалечено…

В том же вагоне ехал избитый в один синяк и ограбленный солдатами старый полковник. Босые, опутанные бечевками ноги его болтались в заляпанных грязью валяных обрезках; плечи прикрывал драный, казенного образца, полушубок. В измятый медный котелок он подбирал с полу объедки и сосал их. Из-под фуражки в красном околыше выбивались пряди седых свалявшихся волос. Спал он, как и все, стоя или сидя на полу – лечь было негде. Захочет старик до ветру, а его и в дверь не пускают…

– Лезь, – кричат, – в окошко, как мы лазим.

Максиму жалко стало старика, подвинулся немного и пригласил его присесть на лавку.

– На добром слове спасибо, братец. Недостоин я, это самое, с солдатиками в ряд сидеть… За выслугу лет, это самое, вчистую вышел… – И не сел, а у самого дробные слезы так и катятся по щетинистой щеке.

Со всех сторон руганью, ровно поленьями, швыряли в старика:

– Глот. Давно подыхать пора, чужой век живешь.

– Вишь, морду-то растворожили…

– Может быть, из озорства ему накидали?

– Зря бить не будут, бьют за дело.

– Выбросить вон на ходу из окошка, и концы в воду… Мы походили пешком, пускай они походят.

– Брось, ребята, – вступился Максим, – чего старика терзать? Едет и едет, чужого места не занимает… Всем ехать охота.

– Правильно, – поддержал лобастый сказочник с верхней полки, – перед кем он провинился, тот ему и наклал, а наше дело сторона… Из них тоже которые до нашего брата понятие имели…

Ехал тот полковник к дочери в станицу Цимлянскую, на тихий Дон. До самого Тифлиса Максим подкармливал его и на прощанье чулки шерстяные подарил:

– На, носи.

На каждой остановке солдаты будто из-под земли росли.

С ревом, лаем лезли в окна, висли на подножках, штурмом брали буфера, на крышах сидеть места не хватало – ехали на стойка́х, верхом на паровозе. Под составами визжали немазаные колеса, прогибались рельсы.