– Я четыре раза ранен…

– Дураков и в церкви бьют.

– По-моему, надо порешить нам, фронтовикам, общим голосом – разделить паи по всем живым душам, и греха больше не будет.

– Меня, друг, с мужиком, с бабой да с малым дитем не равняй… Мы за Кубань кровью своей разливались, костями своими ее сеяли. У нас на кладбище одни женки да матери лежат, а казаки – кто на Кавказе сгинул, кто в чужих землях утратился. Мы службой обязаны.

– И мы службой обязаны.

– Погоди, кривой, дотявкаешься.

– Не грози…

– И другой глаз надо тебе выхлестнуть.

– Ты мне глаза не выковыривай, хочу дожить и посмотреть на погибель таких барбосов, как ты.

– Не доживешь.

– Доживу.

– Не доживешь.

– Доживу.

Казак кулаком опрокинул кривого и начал топтать его. Более спокойные растащили и развели драчунов.

Около правления, по предложению Бантыша, довыбирали члена рады. Дмитрий Чернояров, как того требовал обычай, отбрыкивался:

– Увольте, господа старики. Вы меня не знаете, не знаете, куда я вас поведу. Выбирайте коренного станичника.

– Мы тебя знаем, и батька, и деда твоего знаем, послужи.

– Не могу.

– Послужи, Дмитрий Михайлович.

А невдалеке молодой казак стоял ногами на седле и, картинно скрестив на груди руки, говорил речь:

– …Мы не против рады, но с большевиками драться не хотим. Пускай рада сама себя защищает. Господа казаки, которые фронтовики! Пора нам опамятоваться, куда мы идем и за кем? Кресты и медали, награды и золотые грамоты, что нам, дуракам, навешивали на шею, тяжелее камней… Валили они нас царю под ноги…

– Не к делу, не к делу…

– Безотцовщина.

– Геть, чертяка!

– Остро говорит. Чей таков?

– Ванька Чернояров.

– Эге… Так и печет им в глаза, так и печет. Ну и бедовый, пес.

– …Старики, до кой поры вы нас будете уговаривать и осаживать? Вы, верные слуги его императорского величества царя Палкина, привыкли протягивать руки за полтинниками, вам и жалко расставаться со старым режимом. Мы, ваши сыны и внуки, воевали, а вы на печках снохам фокусы показывали и блаженствовали… Через золотые погоны у меня сердце наядрило, как чирий! Не забудем, как они, эти полковники да генералы, над нами издевались! Сгорите вы вместе с ними! Долой! Долой! Долой!

– Геть!

– Плетюганов ему!

– Арестовать!

– Ура! Вра-а-а…

– Приступи! Хватай его!

Над головами стариков заколыхался целый лес палок.

Иван пал на седло

гикнул

и, сшибая конем неувертливых,

прорвался в улицу, поскакал в аул к Шалиму, только пыль за ним завилась.


Плескалась-звенела весна прибоем горячих дней.

Степь отряхнулась от снегов и, выкатив тугие черные груди курганов, покорно ждала пахаря.

Взыграла, разлилась Кубань-река. Налетели хлопотливые скворцы и жаворонки. Густой ветер наносил со степи волнующие запахи распаренной земли и первого полынка. Ночи – песня, визги да девичий смех – были темным-темнешеньки.

Станица поднялась.

По размокшим дорогам заскрипели тяжелые мажары, одноконные роспуски и заложенные парами повозки. Солнце играло в синем просторе. Клубились, летели светлые облака, по взгоркам скользили жидкие тени. По обсохшим обочинам дорог, загнув хвост, скакали собаки. Далеко разносилось заливистое ржание коней… Нет-нет да и переблеснет высветленный зуб бороны, носок лемеха, сбруйная бляха. Оживленный говор, ликующие в румяных улыбках рожицы ребятишек, насунутые на нос от загара бабьи платки, хлопанье кнутов.

– Цоб… Цоб, цобе.

Максим нагнал пару чубарых волов.

– Со степью, кум.

– И вас также.

– Хороший денек, кто вчера умер – пожалеет… Где, Николай Трофимович, пахать думаешь?

– Э-э, провались оно совсем… – Кум Микола пробормотал что-то невнятное и принялся с ожесточением нахлестывать волов.