– Станишники…
Но станичники наседали. Один уже нахлобучил ему шапку на нос, другой тянул из-под него блюдо со сметаною, а тот, что играл на пустом котелке ложкою, тормошил:
– Фока, Фока, а ну-ка соври что-нибудь не думаючи…
– Некогда мне с тобой, дураком, и язык чесать. Провались! – зарычал рассвирепевший Фока. – Вам все смешки да хахоньки, а там харч, там… эх, чего с вами и говорить.
– Где харч? Какой харч? – спросили в голос оба спорщика, бороды коих были заплеваны.
Фока воровато метнул глазом туда-сюда и зашептал:
– Крой, ребята, бога нет… В телеграфе, вон крайняя дверь с гирькой, сейчас начнут трофейную обмундировку раздавать… Полторы тысячи комплектов, сам видал… В случае… ежели… и мою очередь займите…
Станичники переглянулись, перемигнулись и, оставив в покое Фоку с его сметаною, хлынули к двери, за которой действительно было заметно какое-то оживление.
В телеграфе фронтовики штурмовали телеграфиста, требуя от него паровоза, а сзади в дверь напирали терцы, кубанцы и так, праздношатающиеся, тоже уже прослышавшие каким-то макаром про трофейную обмундировку.
– Братцы… Тут раздают?
– Становись в затылок.
– Мундировка?
– Ну? Семка, нашенских покличь!
– Легче напирай.
– Где мундировку дают?
– В очередь, в очередь! Все равны!
– Куды, черт, лезешь?
– Не больно черти́, а то я те так чиркну, пойдешь отсюда вперед пятками… Я, брат, такой… Не погляжу и на лычки твои.
– Что тебе мои лычки, поперек горла встали?
– Положил я на них.
– Тише, тише…
– Мундировка?
– Не-е-е, – разочарованно тянет тот, у которого в песне голос осекался, – тут насчет паровозов…
Очередь, вставшая за обмундировкой, дает гулкий залп матюков и рассыпается.
– Ну и пес наш Фока, – отирая шапкой пот с лица, восхищенно сказал один из терцев. – Теперь уж, поди-ка, и Якова Лукича варениками удовольствовал, и сам около него сметанки полизал. Вот тебе и «соври-ка что-нибудь не думаючи».
Прижатый к стене телеграфист бормотал точно спьяну или спросонья какие-то жалкие слова… Перед его расплавленными от ужаса глазами прыгали солдатские подбородки, грязные усы, вспотевшие обезумевшие лица и широко распяленные орущие рты… Лапа вожака уже тянулась к горлу телеграфиста:
– Сказывай, сказывай останный раз, будут паровозы ай нет?
– С мясом выдерем!
– Нам так и так ехать.
– Хомут на белу душу!
Из крахмального воротничка тянулась гусиная шея, дрожали побелевшие губы.
– Товарищи… Милые… Господи… Я сам за новый режим… Даже боролся, имею соответствующие документы… Паровозы не от меня зависят.
Ударили голоса:
– Каля-каля, пополам да на́двое!
– Глаза нам не отводи!
– Вынь да выложь паровозы!
– Смерти али живота?
– Должон ты расстараться. Хлеб мужичий ешь, а уважить мужику не хочешь?
– Празднички, гуляночки?
– Все буржуям продались!
– Пятый день вторую версту едем… Шутки плохие.
– Чаво с ним собачиться? Потрясти надо, тады и паровозы предоставит…
– Братцы… Даю честное благородное…
Злобой коптил солдатский глаз. Тянулись руки за телеграфистовой душой, сыпались светлые пуговицы с его форменной тужурки.
– Говори, не дашь паровозов?
– Братцы…
– Бей, сучья жила, телеграмму в Баку!.. Вызывай по аппарату Мурзе паровозы из Баки.
Будь на месте телеграфиста терец Фока, с величайшей готовностью кинулся бы он к аппарату Мурзе, и, несмотря на то что по линии все провода были давно уже порваны, изо всех сил принялся бы он трясти тот аппарат и повертывать его во все стороны; потом, сообразив, бросился бы он к давно не действующему телефону и – надувая щеки, свирепо тараща глаза – принялся бы он ругать бакинских начальников самыми последними словами и требовать, чтоб немедленно были высланы в его распоряжение сорок тысяч паровозов. Обнадеженные фронтовики угостили бы его махоркой, пожаловались бы на свою горькую судьбину и разошлись бы тихо, мирно. А там авось как-нибудь и разогнало бы тучу… Но простодушный телеграфист не горазд был на выдумки и на требование «бить телеграмму в Баку» только руками развел, что в воспаленном сознании солдат преломилось как нежелание расстараться и уважить.