Лёд прошёл, Волга очистилась, а мамочка всё кашляла и кашляла без конца. Она стала как-то разом худенькая и прозрачная, как воск, и всё сидела у окна, смотрела на Волгу и твердила:
– Вот пройдёт кашель, поправлюсь немного, и покатим мы с тобою до Астрахани, Ленуша!
Но кашель и простуда не проходили; лето было сырое и холодное в этом году, и мамочка с каждым днём становилась всё худее, бледнее и прозрачнее.
Наступила осень. Подошёл сентябрь. Над Волгой потянулись длинные вереницы журавлей, улетающих в тёплые страны. Мамочка уже не сидела больше у окна в гостиной, а лежала на кровати и всё время дрожала от холода, в то время как сама была горячая, как огонь.
Раз она подозвала меня к себе и сказала:
– Слушай, Ленуша. Твоя мама скоро от тебя навсегда… Но ты не горюй, милушка. Я всегда буду смотреть на тебя с неба и буду радоваться на добрые поступки моей девочки, а…
Я не дала ей договорить и горько заплакала. И мамочка заплакала тоже, а глаза у неё стали грустные-грустные, такие же точно, как у того ангела, которого я видела на большом образе в нашей церкви.
Успокоившись немного, мамочка снова заговорила:
– Я чувствую, господь скоро возьмёт меня к себе, и да будет его святая воля! Будь умницей без мамы, молись богу и помни меня… Ты поедешь жить к твоему дяде, моему родному брату, который живёт в Петербурге… Я писала ему о тебе и просила приютить сиротку…
Что-то больно-больно при слове «сиротка» сдавило мне горло…
Я зарыдала, заплакала и забилась у маминой постели. Пришла Марьюшка (кухарка, жившая у нас целых десять лет, с самого года моего рождения, и любившая мамочку и меня без памяти) и увела меня к себе, говоря, что «мамаше нужен покой».
Вся в слезах уснула я в эту ночь на Марьюшкиной постели, а утром… Ах, что было утром!..
Я проснулась очень рано, кажется, часов в шесть, и хотела прямо побежать к мамочке.
В эту минуту вошла Марьюшка и сказала:
– Молись богу, Леночка: боженька взял твою мамашу к себе. Умерла твоя мамочка.
– Умерла мамочка! – как эхо повторила я.
И вдруг мне стало так холодно, холодно! Потом в голове у меня зашумело, и вся комната, и Марьюшка, и потолок, и стол, и стулья – всё перевернулось и закружилось в моих глазах, и я уже не помню, что сталось со мною вслед за этим. Кажется, я упала на пол без чувств…
Очнулась я тогда, когда уже мамочка лежала в большом белом ящике, в белом платье, с белым веночком на голове.
Старенький седенький священник читал молитвы, певчие пели, а Марьюшка молилась у порога спальни. Приходили какие-то старушки и тоже молились, потом глядели на меня с сожалением, качали головами и шамкали что-то беззубыми ртами…
– Сиротка! Круглая сиротка! – тоже покачивая головой и глядя на меня жалостливо, говорила Марьюшка и плакала. Плакали и старушки…
На третий день Марьюшка подвела меня к белому ящику, в котором лежала мамочка, и велела поцеловать мне мамочкину руку. Потом священник благословил мамочку, певчие запели что-то очень печальное; подошли какие-то мужчины, закрыли белый ящик и понесли его вон из нашего домика…
Я громко заплакала. Но тут подоспели знакомые мне уже старушки, говоря, что мамочку несут хоронить и что плакать не надо, а надо молиться.
Белый ящик принесли в церковь, мы отстояли обедню, а потом снова подошли какие-то люди, подняли ящик и понесли его на кладбище. Там уже была вырыта глубокая чёрная яма, куда и опустили мамочкин гроб. Потом яму забросали землёю, поставили над нею белый крестик, и Марьюшка повела меня домой.
По дороге она говорила мне, что вечером повезёт меня на вокзал, посадит в поезд и отправит в Петербург к дяде.