– Но-о-ожку дай, ножку, ножку… Ах ты, душа моя, красавец, солнышко… Ах ты, маленький, серебряный мой… Всех бы баб за тебя, сестер всех отдал бы… Ни одна, дурища, не стоит… Илья! Смоляко! Где взял?!!
Цыгане негромко рассмеялись, но Смоляко[6] даже не улыбнулся. Лишь пожал плечами и любовно отер круп коня рукавом рубахи. Он, как и его сестра Варька, не был красив. Крутые скулы, жесткий подбородок, большой нос с горбинкой, мохнатые брови, сросшиеся на переносице, делали Илью старше его двадцати лет. В черных, чуть раскосых глазах с голубоватым белком никогда не мелькало улыбки. Темная, редкая даже для цыган смуглота лица полностью оправдывала прозвище. В курчавых волосах парня еще блестела вода, на груди, чуть ниже худых, сильных ключиц, светился крестик на истлевшем шнуре. С минуту он молча наблюдал за копошащимся под брюхом жеребца Митро. Затем спросил:
– Заночуешь там, брат? Скажи, Варька подушку принесет…
Цыгане грохнули хохотом. Взлохмаченный Митро выбрался на траву, встал, не сводя с коня глаз.
– Меняешь?! Душу положу! На колени встану!
Илья мотнул головой, но Митро не унимался:
– Двух донских трехлеток за негодам! Завтра на Конную приходи, поглядишь! Золото, а не кобылки, не пожалеешь! Дорогой ты мой, все, что хочешь, отдам! Ну – по рукам?
Илья отвернулся. Митро подозрительно сощурился, прикидывая – не пытается ли тот набить цену. Но некрасивое лицо парня не выражало ничего. Митро, разом сгорбившись, опустился на траву, огорченно вздохнул. Долго молчал. Наконец, собравшись с силами, выговорил:
– И черт с тобой. Сам катайся… Менял или так взял?
– Взял под Орлом, у гаджо[7] из усадьбы, – в голосе Ильи проскользнула чуть заметная хвастливая нотка. – Остальных продал. А этого… Ну не могу его менять!
– Еще бы… – Митро, не выдержав, снова встал, ласково погладил большую голову жеребца, бережно выпутал из гривы комок репейника. – Только таких лучше сразу сбывать, а то мало ль что…
– Месяц прошел. Не найдут.
С лошадей разговор сам собой перешел на московскую конную торговлю; в него охотно вступили и другие цыгане, кружком рассевшиеся у шатра деда Корчи. Над табором совсем стемнело, перед каждой кибиткой легли дрожащие круги света. Костры догорали, обращались в угли. По лицам цыган прыгали красные блики. Варька сидела у котелка, задумчиво мешала в нем ложкой. Поглядывая на шевелящиеся у полога шатра тени, запела:
Сильный низкий голос поплыл по табору. Разговор у шатра деда Корчи прекратился. Митро оторвался от чагравого жеребца, обернулся, пристально посмотрел на Варьку. Вполголоса подтянул:
Варька просияла и забрала вдруг так высоко и щемяще, что Митро, смущенно осекшись, умолк. Кто-то другой, от соседнего шатра, подхватил песню, затем вступили еще несколько голосов. Цыгане один за другим подходили к углям. Песня поплыла в черное поле, высоко над которым стояла луна. Митро слушал, закрыв глаза, силясь проглотить вставший в горле комок. «Ах, черт… Ах, черт…» – повторял он про себя. По спине бежали мурашки.
– Что, в Москве не так поют?