Это оказалась не прихожая, а кухня в избе у бабы и деды. И он увидел высокого худого деду, стоящего у белёной печки, и бабу, большую, полную, в бордовом шерстяном платье и зелёном платке с золотыми нитями, сидящую у овального стола. Чащин увидел себя в мутном от старости зеркале над умывальником – там он был низеньким, худеньким, со взъерошенными волосами и пухлыми щеками. Лет девяти. И его страх сразу исчез – наоборот, окатила радость нечаянной и, казалось, несбыточной уже встречи с теми, кого так любил, но с кем навсегда расстался. А вот получилось, не навсегда…

– Дениса, а ты чё проснулся? – забеспокоилась баба. – Сон страшный был?

Чащин, улыбаясь, мотнул головой.

– Замёрз? Иди полежи пока, счас дед натопит.

– Ты, это, на улицу-то не ходи, – серьёзно заговорил деда. – Вон в ведро сходи, не стесняйся. Мороз там, все причиндалы отщёлкнет. Злющ-щий мороз!

И бабушка закивала:

– Сходи, сходи на ведёрко. Сходи и ложися. Счас печку натопим, будем блинчики печь…

Чащин без стеснения сходил в огромное чёрное ведро для помоев, стоящее у порога. Пока журчал струйкой, смотрел, как шевелятся от рвущегося в избу мороза короткие волоски на полоске прибитой вдоль косяка оленьей шкуры.

– Ложися, ложися, Дениса, поспи. – Тяжело переступая на толстых, отёчных ногах, баба проводила его в кровать. – Ещё ночь совсем. Поспи маленько, а потом блинчиков напекём. Дед печку-то нашурует, и хорошо станет у нас, тепло-о. Ложися давай, а то ведь… Чего ж так рано…

Он послушно лёг, дал бабушке подоткнуть одеяло, с удовольствием слушал её, чувствуя, как голос убаюкивает, ласкает… Как когда-то.

– Я к блинам какавы сварю. В буфете-то остался «Золотой ярлык». С блинами вку-усно… Потом будем читать. А почитаешь мне, в лавку сходим. – Баба называла магазин лавкой и ходила туда редко, зато покупала много чего.

Чащин представил-вспомнил их магазин – каменный, с полукруглым фасадом, высоким крыльцом из плитняка, на которое бабушка поднималась медленно, с передышками, а спускалась ещё медленней… Внутри магазина хозяйничал большой весёлый дяденька в синем фартуке. Он стоял за фанерной перегородкой, а в ящиках за его спиной пестрели крупы, сахар, ириски, печенье, пряники с глазурью; дяденька ловко сворачивал из серой бумаги кулёк и полукруглым совком сыпал в него то, что велела бабушка. Чащин всегда с замиранием ждал, что она выберет из сладкого. Бабушка не спрашивала, чего ему хочется, – наверное, понимала, что ему хочется всё – и шоколадных конфет, и печенюшек, и шербета, халвы…

Не заметил, как голос умолк. Но не спал. Находился на грани сна и несна. Ему продолжал видеться магазин, какие-то фантики, коробочки, треск кассы. Потом появился их двор с расчищенной тропинкой среди похожих на стены сугробов, коричневые будылья неубранных подсолнухов в огороде и скелет теплички с обрывками целлофана; он улавливал запах пельменей и горлодёра, слышал журчание воды в плоском баке в стене между комнатой и кухней, чувствовал, как осторожно, мягкими волнами прокатывается по комнате тёплый воздух. И каждая волна была теплее, живее…


Долго не мог прийти в себя. Не верилось, что это был просто сон – таких ярких снов он давно не видел. Что-то, конечно, снилось, но тут же, стоило открыть утром глаза, забывалось, исчезало. А это вот осталось, даже под языком сохранялся вкус горлодёра – смеси перетёртых хрена, помидоров и чеснока, – который Чащин не пробовал с детских лет; в комнате, казалось, попахивало дымом, а кости слегка ломило от того дикого мороза…

Не вылезая из-под одеяла, Чащин подгрёб к себе кучку пультов. Выбрал от музыкального центра. Видеть сейчас людей на экране не хотелось. Включил радио. На уши мягко надавили частоты оживших динамиков, на секунду стало приятно-тяжело, как при торможении скоростного лифта. А потом раздалось до предела, с давних времён надоевшее: