, играл с ней в криббидж[7], и она была просто прелесть и любила тебя, а ты вышиб ей долбаные мозги. Покрывать тебя было совершенно неправильно, не тот это случай. Ты должен был отправиться в тюрягу. Когда я вижу тебя в доме, мне хочется дать тебе по морде, чтобы сбить это глупое выражение с твоего глупого лица. Вроде как тебе не о чем жалеть. Убил – и вышел сухим из воды. В самом буквальном смысле. И меня еще в это дело втянул. Из-за тебя я все время чувствую себя грязным. Мне хочется помыться, оттереть себя стальной мочалкой. Когда ты говоришь со мной, по мне начинают бегать мурашки. Ну как ты мог с ней такое сделать? Она была одним из лучших людей, каких я когда-либо знал. И наверняка самым любимым человеком.

– И моим тоже, – согласился Иг.

– Я хочу вернуться в свой кабинет, – сказал отец. Он тяжело дышал открытым ртом. – Когда я тебя вижу, мне хочется спрятаться. В свой кабинет. В Лас-Вегас. Или в Париж. Куда угодно. Я хочу уйти и никогда не возвращаться.

– И ты действительно думаешь, что я ее убил. А ты никогда не задумывался: вдруг улики, которые ты сказал Джину сжечь, могли меня спасти? Сколько раз я тебе говорил, что не делал этого, так неужели тебе ни разу не подумалось: а может быть, просто может быть, я ни в чем не виноват?

Отец молча на него воззрился, немного сбитый с толку, а затем сказал:

– Нет, такого я не думал. Правду говоря, меня удивляло, что ты не сделал с ней что-нибудь еще раньше. Я всегда считал, что ты мелкий говеный извращенец.

9

Иг стоял в дверях своей спальни и все не входил, не ложился, как было задумано. Его голову снова саднило – виски, у оснований рогов. Было такое чувство, словно за ними нарастает давление. На краю его поля зрения, в такт ударам пульса мелькала непроглядная тьма.

Ему хотелось отдохнуть, хотелось больше всего остального, и не хотелось больше никакого сумасшествия. Он хотел ощутить на лбу чью-нибудь прохладную руку. Он хотел, чтобы Меррин вернулась, хотел плакать, зарыв лицо в ее колени, и чтобы ее пальцы гладили его по затылку. Любые его мысли о мире и спокойствии были связаны с ней, она входила обязательной частью во все его мирные воспоминания. Ветреный июльский день, они лежат в траве над рекой. Дождливый октябрь, они с ней пьют сидр в ее комнате, плотно прижавшись друг к другу под вязаным покрывалом, холодный нос Меррин прикасается к его уху.

Иг окинул взглядом комнату, осмысляя обломки жизни, прожитой им здесь. Из-под кровати высовывался старый футляр трубы, он вытащил его и положил на матрас. Внутри лежала серебристая труба. Она заметно потемнела, клапаны стерлись, словно трубой активно пользовались.

Как оно, собственно, и было. Даже когда Иг узнал, что слабые легкие никогда не позволят ему играть на трубе, он по причинам, уже непонятным ему самому, продолжал репетировать. После того как родители отсылали его в постель, он играл в темноте, под одеялом, летая пальцами по клапанам. Он играл Майлза Дэвиса, Уинтона Марсалиса и Луиса Армстронга. Но музыка звучала только в его голове; когда он прикладывал мундштук ко рту, то не решался дуть из страха, что накатит волна головокружения и замелькает черная метель. Это казалось теперь бессмысленной тратой времени, все эти тренировки, заранее обреченные не дать никакого результата.

В приступе неожиданной ярости он вытряхнул содержимое футляра на пол: маленькие трубки, масло для клапанов, запасной мундштук и все прочее. Последнее, что ему попалось под руку, была сурдина «Том Краун», похожая на большую рождественскую игрушку из полированной меди. Он хотел швырнуть ее через комнату, даже замахнулся уже, но пальцы его не разжались, не выпустили сурдину. Это была очень красивая металлическая игрушка, но он удержал ее не поэтому. Он и сам не мог понять, почему он ее удержал.