К ухе Страшко Ощера велел Сычонку нарвать крапивы. И тот нарвал целый веник, все руки обжег. Страшко Ощера порезал крапиву и бросил в котел. Плот был усеян рыбьей чешуей, на бревнах краснели кровавые пятна то ли рыбьей, то ли человечьей крови. В воде у берега колыхались рыбьи кишки и хвосты.

Дождик не прекращался. А под старой елью было хорошо, тепло и сухо. Сычонок лез прямо в костер, а никак не мог согреться.

– Ишь как его трусит, – проговорил Страшко Ощера.

Как у рыб побелели глаза, Страшко Ощера всех позвал на корм под ель. Расселись у костра, взяли свои ложки. Сычонок есть не хотел.

– Чего ты, сынок? – спросил отец.

– Бери ложку-то. Черпай и захочешь, – сказал Страшко Ощера.

Сычонок пересел так, чтоб не видеть ни реки, ни лежащего на берегу.

– Думаешь, он убогый? – проворчал отец, дуя на ложку с ухой. – А проморгай ты, и мы бы и были нищей братьей.

– Спиридон хытрый[36], – одобрительно проговорил Зазыба Тумак. – Ловко как упредил нас. А то бы и сидели без плотов. Как в Вержавск вернуться? Сколь трудов положено!.. А эти враз удумали нас всего олиховати[37].

– Ежели оны с Поречья, – говорил отец, – то пока еще пёхом-то возвернутся, батьке наговорят или кому там… Мы уж далёко уйдем.

– Нет на нас вины, – убежденно сказал Зазыба Тумак.

– Ну, оно… может, и надо было вязать, а не резать, – проговорил отец.

– Дак тьма-то хоть глаз коли! – возразил Зазыба Тумак, вращая своим глазом. – Где вервь?

– Но ты-то не промахнулся, – ответил Страшко Ощера, довольно кивая.

Зазыба Тумак осклабился, тряхнул грязными кудрями.

– Ты не человек, – сказал Страшко Ощера, – а рысь. Та во тьме тоже видит.

Рыбу из котла они всю поели и юшку выпили. Утерлись да на плоты пошли против охоты. И Сычонку не хотелось уходить из-под такой доброй ели. Да что делать.

Оттолкнулись шестами и пошли по мутной холодной Каспле под дождиком.

На берегу стоял шалаш. Неподалеку так и лежал парень в кровавой рубахе. Ни роду, ни имени его плотогоны не ведали.

Возгорь Ржева сомкнул ему рот и прикрыл глаза.

7

Дождь и не прекращался, а сделался сильнее, косо сек плотогонов, реку, берега, молодую листву берез и осин, ольхи, кленов. Сычонок дерюгой укрылся, но все одно ему холодно было, губы посинели, и весь он дрожал. А отец с Зазыбой как будто и ничего. Глядели вперед, толкались шестами, и бороды их серебрились от дождевых капель, рубахи и порты темнели, набрякшие водой. Дождь смывал чешую и кровь с бревен. Сычонок вспоминал свою избу у Ржавца на краю Вержавска, улицу, дуб, облюбованный ребятами, с вытертыми толстыми дланями-ветками, – сколько они играли на нем, гоняясь друг за другом аки белки. И как же тепло и хорошо было в избе, пахло шерстью, молоком, хлебом. От снега ли, от дождя укрывище верное. Стены надежные. И всегда рядом ласковая мамка. Ну, бывает и колючая, резкая. А все одно – добрая. И красивая в своем убрусце[38].

Даже рыжая проказливая Светохна сейчас Сычонку хоть[39]. Даже драчливые мальчишки с их дразнилками, мол, рак да рыба, чудо-юдо свистящее, змий поганый с языком раздвоенным, не говорящим, – даже и они сейчас вспоминались Сычонку по-доброму.

Но река уносила их дальше. И что там их ждало? А ну как махнет недруг ножиком, да и обернешься таким вьюном с разинутым ртом и мокрыми от дождя мутными глазами. И куды он глядел-то? В чей рай, поганый али християнский? То неведомо.

Лодки они нигде не видели. В одном месте, правда, река раздваивалась, огибала островки и рукавами расходилась по долине. Туда и могла уйти лодка. Туда, может, и плоты задумали угнать пока, чтоб переждать погоню. Олиховати таких-то трудов осенних, зимних. Да и теперь, по весне, будто просто все деется на реке? Попробуй-ка управься.