»[56] (заметим при этом, что поэт и знаток биографии живописца воздерживается от пересказа фрагментов диалога на этот счет – хотя, в отличие от И. Лыковой, наверняка мог бы).

Простывший Шагал продолжил исполнение программы визита: совершил переезд Москва – Ленинград. А в Витебск не поехал. Хотя, казалось бы, что ему делать в СССР, как не ехать в свой родной город, мнящийся ему повсюду? Простуда, сквозняк, хлюпающий нос – все это какие-то комичные причины для того, чтобы воздерживаться от поездки всей жизни. Иисус не пошел поститься в пустыню потому, что заболел. Авраам не совершил перехода в землю Ханаанскую потому, что его просквозило. Сидел на балконе в гостинице, а у Евфрата такие сквозняки…

Если бы я был И. Лыковой, я бы вообразил в деталях другой, более драматичный разговор: разговор М. Шагала с А. Вознесенским.

Андрей (с энтузиазмом): Ну что, Марк Захарович, когда махнем в твой Витебск?

Марк (отводя глаза): Я, наверное, не поеду.

Андрей (растерянно): Как не поедешь? Как не поедешь, брат? Ты знаешь, чего стоило все устроить?

Марк (устало): Андрей, я простыл. Меня продуло.

Андрей: Июнь на дворе! Как продуло?

Марк (опустошенно): Вот так продуло. Я сидел на балконе, а тут сквозняк. (Марк выходит из комнаты.)

Простуда – версия, равнозначная запрету. Такой же бред, такая же отговорка. Красота ситуации в том, что Шагалу могло ничто не мешать ехать в город детства. Ни КГБ, ни Минкульт, ни Интурист, ни комитет по идеологии горисполкома, ни насморк, ни першение в горле. Такое решение не мог принять никто, кроме него самого, Марка Шагала. Запреты, которые мы налагаем на себя сами, – самые страшные запреты. Ведь их не обойдешь.

Во время визита в СССР Марк Захарович дал одно-единственное интервью – искусствоведу А. Каменскому. Эту эпоху ярко характеризует тот факт, что дать интервью Марку Шагалу позволили, а опубликовать это интервью искусствоведу А. Каменскому – нет. Интервью пролежало неизданным 14 лет, вплоть до перестройки, когда его напечатал культовый в ту пору журнал «Огонек». Вот что сказал Шагал Каменскому в той «поставленной на паузе» беседе: «Я безгранично люблю свой родной Витебск не просто потому, что там я на всю жизнь обрел краску своего искусства… После долгих колебаний я отказался сейчас ехать в Витебск, хотя вспоминаю о нем всю жизнь. Поэтому и отказался, что вспоминаю. Ведь там, наверное, я увидел бы иную обстановку, чем та, которую я помню, иную жизнь. Это было бы для меня тяжелым ударом. Как тяжко навсегда расставаться со своим прошлым!»[57]

А писатель Василь Быков спустя годы добавил: «Этот умный старый человек понимал, что он не отыщет того, чего нет… Ведь послевоенный Витебск – это совершенно изменившийся город… Поэтому, чтобы не разрушать в себе самое дорогое, не надо заново искать его»[58].

Если бы я писал повесть о Шагале, о его драме, о его изгнании, я бы нарисовал этот эпизод: художник мается у себя в гостиничном номере, скоро придет А. Вознесенский, которому надо сказать, едешь ты или нет. И он мучается, он решает: вернуться в город, который он так любил и в котором его так ненавидели, или нет? Увидеть выровненные улицы, снесенные церкви, закрытые и перестроенные синагоги, или нет? Увидеть асфальт, которым залиты мостовые или нет? Позволить реальности – уродливой советской реальности 1970-х – вторгнуться в сокровенный мир детства, которым питались его картины, или нет?

И он решает не ехать и не сильно утруждает себя продумыванием объяснений. Все равно те, кто нужно, поймут, а остальные поверят в версию про простуду. Все равно это толком и не объяснишь – даже если хотел бы. Такое можно только почувствовать. А чтобы почувствовать, нужно самому – хотя бы на время – превратиться в изгнанника.