Подошла Рита, и я пригласил ее танцевать. Виктор продолжал играть. Глаза его были полузакрыты.
Мы танцевали два танца подряд, и Рита успела рассказать, что ее родители живут в Кламаре, под Парижем, что работает она в оркестре мюзик-холла, это на улице Гэте, рядом с домом, где у нее маленькая съемная квартирка, и что во вторник, когда нет представлений, и днем по воскресеньям она приходит в кафе мадам Жюльет, «ведь это тоже заработок, и к тому же здесь мило». Потом она опять играла.
Около одиннадцати все закончилось. Виктор спешил на метро, а Хенрик остановил такси, и мы поехали провожать Риту.
Уже втроем мы возвращались пешком по бульвару Монпарнас. Хенрик взял под руки меня и Серафиму, и до конца жизни я буду благодарить его за этот жест, потому что вдруг вспомнил другое прикосновение, непростительно забытое к концу вечера.
Когда мы с Ритой закончили танцевать, я повел ее на место. Случайно задрав короткий рукав кофточки, я коснулся нежной, никогда не знавшей загара кожи на внутренней стороне ее руки. Эта вспыхивающая белизна все время отвлекала меня, пока Рита играла. И теперь я почувствовал, прежде всего, не Ритину руку, а свою собственную шершавую сухую ладонь, причем так, как если бы она принадлежала другому человеку.
От удивления я сделал гладящее движение сначала вверх, потом вниз, к сгибу локтя. По тому, как дрогнули Ритины брови, я понял, что жест мой она почувствовала. Лицо ее было веселым и ласковым, и руку свою она не убрала.
«Любовь во Франции происходит очень быстро», – сказал, прощаясь, Хенрик, а Серафима потрепала меня по щеке.
Да, вспомнил. Белль. Так зовут собачку мадам Жюльет.>
Дни обходили их дом стороной. Солнце всходило, поднималось в зенит и заходило, но это не имело отношения к их дому, хотя в комнате, где жил мальчик, бывало светло, и даже солнечный луч иногда падал из окна, и шел наискосок, от левого угла в правый, как луч фонарика, когда мальчик искал завалившиеся за диван шахматные фигурки.
Их трехэтажный дом стоял в глубине двора, но часть улицы и даже высокий серый дом на противоположном берегу Обводного канала были хорошо видны в широкий проем между домами напротив.
Столик, на котором мама пеленала мальчика, когда тот был совсем крохотным, стоял возле окна. И уже месяца в три мальчик поворачивал голову, чтобы увидеть, как светятся увитые лампочками буквы на крыше высокого серого дома на той стороне канала. Он смотрел на них и смеялся. Они подмигивали ему, а в ненастные дни они казались особенно яркими. Когда мальчик подрос, он по этим буквам учился читать.
Иногда он оставался один до позднего часа, – это если отец был в командировке, а маму срочно вызывали на ее завод. Тогда он сам укладывался спать и ставил свою раскладушку не в углу за ширмой, а так, чтобы видеть, как на другой стороне канала светятся буквы. Все же с ними было веселее. Они были похожи на елочные украшения. Мальчик смотрел на них, пока не начинали слипаться глаза, а потом засыпал.
В детский сад мальчика не отдавали, с ним приходила сидеть бабушка. Хотя, если говорить честно, ни минуты она не сидела, а бегала по длинному коммунальному коридору на кухню и обратно, то с супом, то с кашей, то с компотом, и все пыталась накормить мальчика, потому что, говорила она, к сытому организму никакая хвороба не пристанет, и еще по нескольку раз на дню она прикладывалась губами к его лбу, проверяя, нет ли температуры. И в коридор она его играть не пускала из-за сквозняков.
Соседка обозвала бабушку чокнутой, на что бабушка ответила: «Пусть чокнутая, лишь бы никому не бежать ночью за врачом», – и посмотрела на нее беспокойными слезящимися глазами.