Руководила мероприятием плотная старуха с красным лицом и замашками школьной физкультурницы в ортопедической обуви и в коричневом пиджаке мужского покроя с орденом Ленина на лацкане. Её голос, громкий и хриплый, легко перекрывал общий гам и был слышен на лестнице. Меня по большей части не замечали, игнорировали с неприязнью – так относятся к некрасивой и хворой собаке. Кисло воняло салатом и валокордином. К этим запахам примешивалась какая-то церковная вонь – тёплый воск, ветхость, смерть. Узел галстука давил на кадык, костюм, купленный к выпускному вечеру, резал в подмышках – я его надел второй раз в жизни, но он уже был безнадёжно мал.

Конечно, потом они пели. Физкультурница выводила баритональные партии совершенно мужским голосом. Почти красивым, если не принимать во внимание источник звука. Под конец казалось, что мука будет вечной, но они всё-таки ушли. Мне хотелось поджечь квартиру, но сил не было даже на это. Я просто спустился во двор и уснул на скамейке перед подъездом.

16

Именно на этой лавке мы с Вандой и пристроили мёртвую Милку. Изначально планировали оттащить покойницу на собачью площадку, но там, несмотря на ночное время, кто-то был. И, судя по страстным стонам, эти двое проводили время с удовольствием.

Когда наверху мы одевали Милку, из трупа вышел воздух, и я чуть не умер от разрыва сердца – покойница будто выдохнула тяжко, к тому же её глаза закатились и теперь пялились на меня сизыми бельмами. Ванда только хмыкнула.

– Нормально. Воздух в лёгких, – сказала. – Я тоже первый раз чуть не обоссалась. В анатомичке…

– Ты… – Нижняя губа у меня противно подрагивала. – Ты… мед закончила?

– Училась. Бросила. Приподнять её можешь? Сзади-сзади ухвати… под мышки… ага, вот так…

– Сейчас-сейчас…

Я сжал зубы и приподнял труп, как она велела. Мне уже чудился трупный дух, и я старался не дышать. Ванда, ползая на карачках, пыталась натянуть на покойницу джинсы. В голову лезли истории про гробокопателей и похороненных заживо – вон, Гоголь всю крышку гроба, говорят, исцарапал, – в памяти всплывали кадры хроники концлагерей, чёрно-белые тощие тела, наваленные горой. Жарким днём над кладбищем стоит сладковатый смрад – приторная смесь вялых роз и гнилого чеснока, именно так пахнет тлеющая плоть.

– Ну вроде всё… – Ванда поднялась. – Можно будет выносить. Сколько сейчас?

– Полночь. Без семи минут.

– Вниз спустись, выкрути лампочку там… у подъезда. Чтоб из окон не видели – понял?

– А мы её… – я кивнул в сторону Милки, – так и понесём?

Ванда медленно повернулась, взглянула зло.

– Нет, – проговорила медленно. – В саркофаге с плакальщицами и оркестром нести будем. Под Шопена.

Я спустился на первый этаж, в парадном не встретил никого. Перед подъездом тоже. Тихо. С набережной долетал шум машин, глухой, как дальняя река. Пахло тёплым асфальтом и летней пылью. Появилось почти непреодолимое желание сбежать. На моей кухне горел свет – Янка вернулась с работы. Нужно лишь дойти до соседнего подъезда, подняться на восьмой этаж, открыть дверь – и всё! И всё! Никаких трупов, никаких сумасшедших соседок с рискованными мужьями. Забыть, стереть из памяти, вычеркнуть из жизни.

Со стороны Яузы донеслась милицейская сирена. Почти физически я ощутил фатальность момента: тугой узел ужаса, смятения, тщеславия и остатков тающего здравого смысла, как тогда, в пятом классе, когда я на спор прыгнул с крыши «Иллюзиона» в сугроб.

Сверху сугроб уже не казался столь надёжным. Он выглядел низенькой горкой на запорошенном снегом асфальте. Рядом стояли Зойка Понаровская, Лось, Петриков и ещё человек шесть из класса.