Ну а потом жизнь развела нас – я уехал в Москву, во ВГИК, а Гарик женился, остался в Баку, в редакции газеты «Бакинский рабочий». И вот семнадцать лет спустя – Вена, «Сохнут», он по ту сторону стола, а я по эту. Он – израильтянин, сотрудник радиостанции «Голос Израиля», а я – «прямик», «нешира», «отсохшая ветка».
– Старик! – восклицает он своим высоким напористым голосом. – Я понимаю – сестра, я понимаю – другие! Но почемуты эмигрировал? Неужели ты не знаешь, что здесь ты уже никогда не будешь ни режиссером, ни даже журналистом?!
– Гарик, ты когда уехал?
– Пять лет назад. А что?
– Как быстро ты все забыл! Неужели и я забуду?
– Что ты имеешь в виду?
– Мне кажется, я увез оттуда не журналиста и не режиссера. Мне кажется, я увез оттуда в себе последние остатки человека, не проданные советской власти. А кем я тут стану, посмотрим. Скажи, в Израиле есть кинематограф?
– Нет.
– Значит, мне там нечего делать.
– Почему? Ты можешь родить сынов, они будут воевать за Израиль.
– Спасибо, это я могу сделать и в Голливуде.
– Ты думаешь, тебя там ждут?
– Гарик, а в «Соцсумгаите» нас ждали? А в «Бакрабочем» нас ждали?
Он посмотрел на меня горестным взглядом отца, пытавшегося удержать сына от похода в бордель, и выписал мне открепление от Израиля. Я встал.
– Сядь! – сказал он. – Расскажи о сестре. Почему она едет в Израиль?
Я рассказал, стараясь быть как можно короче – там, за тонкой фанерной дверью, гудела в коридоре еврейская толпа, потели в очереди люди и плакал чей-то ребенок, может быть, даже Иннин.
– Ты можешь не беспокоиться о сестре, у нас они будут в порядке.
– Но вчера арабы обстреляли ваше посольство.
– Она же не в посольстве, она за городом, в Эбенсдорфе. Не бойся, там такая охрана! – Он снял телефонную трубку, набрал какой-то номер и вдруг заговорил на иврите.
Я, пораженный, смотрел на него во все глаза – черт возьми, неужели и я буду вот так же свободно говорить по-английски, пусть даже через пять лет? И неужели я сейчас буду говорить с сестрой? Впрочем, Гарик всегда был напористее меня…
Похоже, однако, ему отвечали не так, как он хотел, и он повысил голос, но я не мог, конечно, понять ни слова и в его быстром гортанном иврите ловил только частое, чуть ли не в каждом предложении, «слиха».
Наконец он положил трубку и сказал мне:
– Они в синагоге, сегодня там праздник…
– Гарик, что такое «слиха»?
– «Слиха» – это извинение.
Я взял со стола бумажку-открепление от Израиля и стал подниматься.
– Подожди, покурим… – Он протянул мне сигареты. – Ты хочешь кофе?
Да, ему явно не хотелось отпускать меня – что-то, какая-то юношеская нить еще связывала нас, и оба мы понимали в эту минуту, что стоит мне выйти из его кабинета, как она порвется – теперь уже навсегда.
Я неуверенно замялся и кивнул на дверь, за которой уже клокотала толпа «прямиков»:
– Там люди…
И вдруг Гарик взорвался:
– Люди?! Это не люди! Ты можешь их не жалеть! Эти свиньи едут в Штаты за жирной похлебкой, так пусть они стоят и ждут! Я их всех приму и всех отпущу, но это только начало их мучений, пусть привыкают! Они знают, на что идут!
В его голосе зазвенело ожесточение максималиста, знакомое мне в нем еще по Сумгаиту, но, кажется, теперь это было уже не только его ожесточение, но и ожесточение всего Израиля по отношению к нам – «прямикам». Вместо того чтобы выйти замуж за небогатого, но молодого, трудолюбивого и гордого парня по имени Израиль, мы, как последние шлюхи, катим к богатым американцам, канадцам и австралийцам…
– Гарик, но, может быть, они просто ничего не знают об Израиле? Мы же напичканы советской пропагандой и только здесь начинаем получать первые граммы информации…