Ли всегда страшно нервничала перед публичными выступлениями; опыта у нее было немного: на первой в ее жизни лекции один из студентов случайно сломал проектор, и ей пришлось выступать без слайдов, буквально на пальцах объясняя, как выглядят скульптуры Уолтера де Марии; в другой раз в аудитории было душно, кто-то открыл окно, и ее конспекты утянуло на улицу сильным ветром, Ли кинулась их ловить и чуть не выпала вслед за ними; это был один из самых неловких и стыдных моментов в ее недолгой карьере лектора.

Поэтому, заходя вслед за Гариным в аудиторию, она уже морально готовилась к новому форс-мажору. Когда лекция началась, казалось, в этот раз удача на ее стороне – проектор отлично работал, за окном было жарко, но безветренно, хотя теперь Ли на всякий случай всюду возила с собой пресс-папье – камень, который нашла в пустыне Мохаве; придавливала им конспекты. И вот – буквально за двадцать минут до конца с улицы стали доноситься крики. Сперва как будто издалека, затем все ближе – за окнами собрались люди с плакатами и стали скандировать «Долой! Долой!» И первые минуты Ли попросту не могла понять, что происходит и что им нужно, и отчаянно делала вид, что не замечает воплей, но время шло и перекрикивать шум было все сложнее. К толпе прибавился женский голос, усиленный мегафоном, – хрипящий, гулкий, подначивающий: «Зачем нужен попечительский совет, если он ничего не решает?» – и демонстранты отвечали ей: «Да-а-а-а!»; «Они водят нас за нос, считают нас дураками! Мы дураки?» – «Не-е-е-ет!» Ли все чаще сбивалась, но продолжала читать лекцию на автомате – лишь бы закончить – и уже видела, что студенты в аудитории слушают не ее, а вопли за окнами, и переглядываются, и как-то растерянно смотрят на нее и на Гарина. И дочитав наконец лекцию до конца, Ли пробормотала «на этом, пожалуй, все» и тут же почти бегом направилась к выходу из аудитории – боялась расплакаться у всех на глазах.

Зашла в туалет, хлопнула дверью кабинки и пару минут просто стояла, уперевшись лбом в боковую стенку. Люминесцентный свет и запах хлорки. Ремонт явно новый, на полу – плитка с причудливым византийским узором. Акустика такая, что даже у дыхания небольшое эхо. Кто-то вошел, прошагал мимо кабинок, открыл кран, зашумела вода.

– Ли-и? Вы здесь? – Голос Гарина.

Пауза.

– Господи, это что, мужской туалет?

– Нет. Женский. Я пришел извиниться. Простите меня, пожалуйста. Мне очень-очень жаль, что так вышло.

– За что?

– Вы замечательно выступили. Даже не думайте огорчаться.

Пауза.

– Да уж…

– Простите. Я не думал, что эти болваны сегодня опять выйдут.

– Кто это был?

– Ох. Это долгая история.

– Нет, правда. Что им нужно?

– Давайте так: вы выйдете, мы сядем где-нибудь в более подходящем месте, и я расскажу.

Она помолчала.

– Еще пару минут. Пару минут – и я выйду.

* * *

Гарин отвел ее в бар, панорамные окна которого смотрели на футбольное поле. На поле на всю катушку работали поливалки, хотя даже они, очевидно, не могли спасти газон от жары – здесь и там виднелись желтые проплешины. Ли провела в Колумбии всего полдня, но уже уловила ее запах – город пах разогретой зноем кирпичной кладкой. Для Ли запахи были главным инструментом маркировки мира и взаимодействия с ним. У каждого места был свой особенный запах, и, попадая в новый город, она старалась дышать глубоко, это был ее способ «познакомиться». Ее родной Шаллотт пах мокрым после дождя асфальтом и можжевельником, Чапел-Хилл – вспаханной землей и – совсем чуть-чуть – дизельным топливом; она пять лет снимала там квартиру, окнами выходящую на стоянку для фур, и по ночам грузовики шумно парковались в свете фонарей возле цистерны с дизелем. Даже у пустынь были свои особые запахи – Ли могла с закрытыми глазами отличить Мохаве от Чиуауа: первая пахла раскаленными на солнце валунами, вторая – мхами и сырым гипсом.