Для солидности я вскочил в седло, мы проехали через этот длинный проход, где спереди и сзади могут опустить железные решетки и легко захватить в плен, прямо как в замке, дальше обширный внутренний двор с колодцем и повозками, их не меньше сотни, заняли половину двора. Невысокое крыльцо ведет к зияющему входу в гостиницу, под жилье отведен наверняка весь этот корпус, как и два примыкающих, а из окон четвертого полыхает огонь, вырываются клубы черного дыма, доносится стук молотов. Из других окон тянет запахом свежего хлеба, подвозят выделанные кожи, а крепкого вида ребята выносят части доспехов… Отдельно пристроена лавка, где на длиннющем прилавке разложено все, что может понадобиться странствующим: от иголки и ниток до самого лучшего оружия.

Я осматривался с седла, но двор настолько велик, что через него никто не бежит ко мне и не хватает коня под уздцы, пришлось слезть и, ведя Зайчика в поводу, топать в сторону конюшни. В той стороне как раз из роскошной коляски выбрался с помощью пышно одетых слуг грузный человек в высокой золотой митре и в красной кардинальской мантии, богато украшенной золотом, встал, опираясь на длинный посох, увенчанный золотым знаком вопроса размером с половину головы. Я рассмотрел шипастую змею со злобно распахнутой пастью, шипами служат драгоценные камни, сам посох выше церковного иерарха на пару футов, что наверняка что-нибудь да символизирует. У церкви, как у любой религии или партийной доктрины, все исполнено тайных знаков.

Я благочестиво поклонился, голова не отвалится, а человеком он может быть вполне хорошим, о каждом незнакомом нужно думать как о хорошем, пошел к раскрытым воротам, откуда пахнет свежим сеном и ароматом конской кожи.

Из темных врат вышел, щурясь, рослый, хвастливо усатый рыцарь в серой помятой шляпе с остатками пера и в выгоревшей тунике, когда-то голубой, сейчас серой, брюки тоже серые, как и сапоги – старые, растоптанные, но с золотыми шпорами. На широком поясе – мизерикордия, правой рукой рыцарь красиво и надменно опирается на меч, портупея добротная, но тоже старая, кожа потрескалась от жары и сухости. Он сразу же вперил в меня настолько злобный взгляд, что я опешил, голова заработала в бешеном темпе, стараясь припомнить, когда же это я ему наступил на ногу или перешел дорогу.

Он выпрямился, расправил плечи и пошел, как петух, едва не приподнимаясь на цыпочки. Лицо почти красное, какое бывает у блондинов, слишком много бывающих на солнце. Нос облуплен, губы полопались то ли от жары, то ли от кулака, только усы горделиво задирают кончики кверху, свежие и новенькие, в отличие от поношенной одежды. Такие я видел только на портретах Петра Первого.

Я замедлил шаг, чтобы не столкнуться, но он остановился и сказал резким, неприятным голосом:

– Сэр, вы оскорбили меня, злонамеренно перейдя дорогу!

Я даже растерялся от такой наглости.

– Я?

– Да, – ответил он резко. – Вы!.. А я, клянусь своим именем, которое ни разу не запятнал трусостью или отступлением, заставлю вас извиниться!

– Сэр, – сказал я, – и в мыслях моих не было переходить вам дорогу. Пожалуйста, следуйте своим путем!

Он еще больше привстал на цыпочки, перекатился на пятки и обратно, вид донельзя задиристый. Я вдруг понял, что его так раздражает во мне: он высок, но я выше, он широк в плечах, но я шире, он одет крайне бедно, а по мне видно, что не бедствую.

Он опустил ладонь на рукоять меча.

– Если вы не сразитесь со мной здесь и сейчас… я назову вас подлым трусом!

– За что? – ахнул я.

– За то!

Он выпятил грудь и выкатил глаза, крупные, круглые, и без того уже выпученные, как у жабы. Одной рукой крутил ус, пальцы другой теребили рукоять меча.