– Вы что, хотите, чтоб мы сейчас, в шесть утра поехали по коридору на кровати? Как на броневике? И стали ломиться в комнату к девочкам? Пустите переночевать? Вы совсем рехнулись? Да я сегодня же в деканат… Я в ректорат… Да я…

«Хорошо, что между ними кровать стоит, а то бы мама нависла над этой несчастной толстухой как статуя Командора. Как воплощение неотвратимой расплаты за грехи семи колен. И гвоздила бы ее сверху, пока в пол не вобьет. Мама может».

Но ситцевая деваха и не думала сдаваться:

– Да вы вообще кто? Чё вы кричите на меня? Кто вас вообще пустил в студенческое общежитие? Посторонним тут не положено! Вы давайте, уходите сию секунду, а то я это… Коменданта вызову… и милицию… Уходите! А она, – взмах пухлой руки в Элину сторону, – пусть это… Пусть в пятьдесят вторую топает.

Расклад выходил не в пользу Командора. И мама мгновенно откатилась на заднюю линию обороны:

– Ну что вы… Как вы говорите, вас зовут? Наташа? Наташенька, мы сейчас не будем никого будить. Хорошо? Мы тут спокойненько доспим, часок-полтора. А потом я домой уеду, а дочка переселится, куда вы скажете. Хорошо? Да? Ну вот видите, все и разрешилось… Ничего страшного… Просто недоразумение… Я же понимаю, у вас столько работы сейчас… Каждый может ошибиться… Ничего страшного… Да?

– Да…

И кровать опять, посвистывая-постанывая, поехала к двери, закрывшейся за ситцевой студсоветчицей Наташей.

– Идиотка, – бурчала мать, толкая панцирного мастодонта, – ключи она перепутала, хабалка толстомясая, свинья безмозглая… Это не университет, это вертеп какой-то… Грязь, тараканы, антисанитария полная. В студсовете дуры сидят… Черт знает, что!

Но все эти треволнения не помешали им снова заснуть. И только где-то около восьми утра, когда общежитие наполнилось звуками: криками, топотом ног, неразборчивым пением, металлическим звяканьем посуды и запахами: кофе, жареной картошки, подгоревших блинов, масляной краски, Эля и ее мама заворочались в сетчатой ловушке доисторической кровати и окончательно проснулись.

– Зубы почисти.

Когда Эля вернулась из умывалки, а там была некоторая очередь, утро – всем надо, мать, уже полностью одетая, сидела на краешке железной койки. Рядом – матрасная скатка и сложенное белье, на коленях Элина желтая сумка.

– Переезжать будем?

– Нет, Элинька. Уезжать. Нечего тебе делать в этом бедламе.

– Мама, нет! Почему?

У Эли не было слов. Она просто задохнулась этим «уезжать». Но мать не дала ей даже толком возразить:

– Это не общежитие. Это бардак. Публичный дом. Черта в ступе. Поедешь домой, поступишь в пединститут. Там тоже есть исторический факультет. И не реви, – она видела, что глаза дочери были на мокром месте, – нечего реветь. Хорошо, что я с тобой поехала. А то неизвестно чем бы это все закончилось.

– Но другие как-то живут, мама…

– До других мне нет дела. Ты моя дочь. Я не могу оставить тебя в этом гнезде разврата и антисанитарии. Может, мы тут еще и вшей нацепляли. Вон у меня голова уже чешется.

Нынешнее утро стало обратной копией вчерашнего: сдать белье давешней толстухе, пройти набережной до истфака (это уже не твой факультет), забрать документы (ты здесь чужая), троллейбусом проехать через Невский (последний раз, Эля), две остановки на трамвае до Обводного канала, автобус домой (прощай, Ленинград). Всю дорогу от хлопнувшей за спиной общежитской двери, до самого родного дома Эля молчала. Только «да-нет»: «Да, положила документы в сумку… Нет, мороженое не буду, не хочу… Да, постою в очередь в кассу… Нет, можешь мне ничего не покупать…»