– А-а-а-ау! – отозвался откуда-то издалека глухой мужичий голос.

– Подь, Степан Федора-а-ач, суда-у!..

Через минуту на берегу показалась фигура мужика, без шапки, с лохматыми волосами, босого и с грудою сетей на спине. Он шел, опустив голову, покачиваясь, будто сонный, и несколько раз споткнулся на ходу. Девочка смотрела на него смеющимися глазами.

– Вишь, шатает его. Ты, может, подумаешь – пьяный он! Нет, не пьяный, а ночи не спит, – все на реке, на сеже, сидит – рыбачит. Снял у мужиков воды в кортома, вот тут повыше омутов. Мамка, Дарья Ивановна, говорит: «Не снимай», а он не послушался: «Сниму», – говорит. Пять рублей отдал. А рыба, слышь, и нейдет к нему… Вот он и старается…

– Да он тебе тятька, что ли? – спросил я, удивляясь, что она зовет мужика то тятькой, то по имени и отчеству.

Девочка не ответила. В это время рыбак, немолодой, угрюмого вида, подошел уже к нам; не скидая сетей, он остановился, посмотрел на меня отяжелевшими от бессонницы глазами и спросил:

– Чьи будете?

– Нижегородский, – ответил я. – Мне бы переночевать.

– Можно. Ступай, когда так, за мной.

И он пошел вперед, все так же спотыкаясь на ходу, будто вот-вот свалится и заснет у тропинки.

– Опять ни одной рыбешки не поймал, – сказала девочка. – Мотри, свалишься еще…

Мужик промолчал. Мы вышли в улицу небольшой деревнюшки. Окна ее смотрели на реку, а задворки подходили вплоть к лесной опушке.

«Глухой, медвежий угол», – подумал я невольно, взглядывая на своего сурового провожатого.

Хозяйка Дарья Ивановна встретила нас, впрочем, очень приветливо и радушно.

Это была совсем еще молодая на вид женщина, с ласковыми, спокойными приемами и добрыми красивыми глазами, в которых по временам, когда она взглядывала на дремотного мужика, искрилась лукавая усмешка, как и у девочки. Степан Федорыч как-то уныло уселся на лавке и клевал носом.

– Много ли наловил? – спросила хозяйка и переглянулась с девочкой; обе при этом улыбнулись. – Эх ты, горе-рыбак! Слушался бы меня, лучше бы было.

– Говори! – ответил Степан угрюмо. – Вот пойдет из омутов – поспевай только вынимать.

– Неужто опять сидеть станешь всю ночь?

– Пойти изготовить снасть.

Упрямый мужик поднялся и сонно поплелся из избы, а хозяйка стала хлопотать около самовара. Девочка помогала матери.

– Дочка-то как на тебя похожа, – сказал я, – только глаза да волосы посветлее.

Женщина как-то странно улыбнулась и покраснела.

– А старик муж тебе?

Она покраснела еще больше, до самых ушей, и даже закрыла лицо широким узорно расшитым рукавом.

– Муж. Да он и не стар еще годами-те против меня. Работа да горе!.. Да теперь вот суется еще, как сонная муха, – почитай, неделю не спит: с рыбой связался… Забота! А пуще всего кручина извела его, как сынок у нас помер. Двадцатый год пойдет с филипповок, как в сыру землю Мишаньку уложили.

– Двадцатый год? – удивился я, глядя на зардевшееся румянцем моложавое лицо Дарьи Ивановны.

– Да мне ведь уже сорок два года… Никто не верит… И то еще горе извело. Сколь много слез мы пролили… Детей господь-батюшка больше не дал.

– А девочка эта?

– То-то вот, говоришь ты: «похожа»! А она у меня богоданная, приемыш, – сказала Дарья Ивановна, ласково и как-то серьезно гладя рукой белокурую головку прильнувшей к ней девочки. – Да все меня, дурушка, мамкой зовет, а у нее ведь и родная-то мать жива… Так ту, слышь, долго все «чужой тетей» звала. Насилу я ее, дурочку, выучила. Грех ведь! Вот теперь две мамки у нее. Да и у меня она тоже за двух: за дочку богоданную, да за сыночка родного, за Мишаньку…

Она вздохнула, и выражение глубокой грусти тихо легло на лицо, сменяя стыдливый румянец. Тонкими пальцами загорелой руки она перебирала сборки на рукаве прижимавшейся к ней девочки. Девочка затихла и смотрела ей в лицо снизу вверх, как будто ждала дальнейшего рассказа про умершего мальчика. Было что-то глубоко захватывающее в молчании матери, посвященном любимой тени.