Никита понял, что разговор о неведомом боге самоубийства не доставляет отцу ни малейшего удовольствия.
«Сатис утопилась от неразделенной родительской любви к своим детям», – сказала мать.
«Намек понят, – кивнул Савва, – но не принят. Родительская любовь, как и любовь к Родине, не может быть разделенной или неразделенной. Она тоже или есть, или ее нет. На что, следовательно, было этой Сатис обижаться?»
«Всего лишь на изначальное несовершенство мира», – ответила мать.
«Как можно победить несовершенство мира? – спросил Савва и сам же ответил: – Только следуя простым, освященным веками заповедям: чти отца и мать, не убий, не укради, не возжелай жены ближнего и так далее. Но если и в результате неукоснительного следования данным заповедям несовершенство остается не просто непобежденным, но, напротив, само наступает? Что тогда делать? Тогда остается победить его посредством… еще большего несовершенства! Но для тебя, конечно, – с грустью посмотрел на мать, – это не годится. Дети прохладной воды всего лишь не захотели быть прохладной водой, вот в чем дело, мама! Они захотели быть льдом, кипятком, а может, паром… Данное стремление никоим образом не отвергает, не перечеркивает сыновнюю любовь!»
«Мама, я тебя люблю! – крикнул Никита. – Почему ты уходишь? Посиди с нами».
«Мы все любим маму, – успокоил его Савва, – речь идет о… других детях. Так сказать, детях вообще. Если тебе известно, кто прав, а кто виноват, – спросил у матери Савва, – скажи, чтобы мы не мучились».
«Да-да, скажи! – решительно поддержал старшего сына изрядно опьяневший отец. Он опять подцепил на вилку пельмень, но на сей раз лиловый ускользнул, оставив болтаться на вилке, как на вешалке, уже не пальтецо, а… (надкусанный) лапсердак. – А то я чего-то не врубаюсь насчет критериев, – икнул отец, с омерзением сбросив с вилки пельменную одежку. – Разве социальная революция не есть высшая и последняя стадия любви к Родине?»
У Никиты возникло странное ощущение, что нет в мире ничего ясного и конкретного, что любое действие, даже такое простое, как дружественная, в общем-то, семейная беседа за ужином, простирается в Вечность, где сущность действия видоизменяется, преображается, ускользает от понимания, как если бы произносимые слова переложили… не на музыку, нет, не на язык танца, а… скажем, на язык звездной пыли или… прохладной воды.
Никиту обеспокоило очевидное отсутствие обратной связи.
В Вечность уходило все.
Из Вечности не возвращалось ничего. Собственно, так и должно было быть, потому что Бог, как известно, пребывает вне категории времени. Но зачем тогда надо было их, простых смертных, бестолково и напряженно проживающих свой короткий век, беспокоить (испытывать) Вечностью? Это было все равно что ловить руками звездную пыль, считывать текст с… зеркала прохладной воды. Мир с поправкой на Вечность представал неуправляемым и в принципе непознаваемым. В таком мире могло происходить (можно было делать) что угодно.
Как, собственно, оно и было в России.
Надо было только знать рычаги.
Которые, как подозревал Никита, всякий раз были разными, в смысле, штучными, без(вне)законными. Выявление и разовое использование рычагов, собственно, и лежало в основе теории управления новым миром.
Во вторник миром следовало управлять иначе, нежели в понедельник, потому что правила, которые действовали в понедельник, во вторник превращались в собственную противоположность (антиправила). Люди с устаревшими, точнее устоявшимися, а может, установившимися (то есть подавляющая часть человечества), представлениями о добре и зле выводились из, так сказать, управленческого персонала по статье «профнепригодность».