И вновь – аллеи тамариска,
Бискайский мир, мильон примет!
Хожу, таскаю том Бориса
И как предмет секу предмет.
Гремящий мир гульбы и риска
Все жаждет склоны простирнуть,
Где над уродством тамариска
Цветет зеленый пастернак
Иль там укроп. Деталь кубизма,
Пересеченье плоскостей,
А волны прут, самоубийцы,
Акрилом пачкая пастель.
Вглядитесь в дупла тамариска,
В уродства ссохшейся коры,
Увидите черты арийца
И черные рога коров.

II. Непохожий на Ахилла

Вечерами я часто гулял по городу, стараясь не особенно удаляться от берега. Сидя тут в одиночестве неделю за неделей, можно было бы заскучать, если бы не нарастание «романной фазы» да присутствие неизмеримого в своем могуществе соседа, что постоянно гремит в шестистах метрах от твоего сада, словно бесконечный товарный состав. В ожидании заката я заходил в прибрежные бары и выпивал то кружку бельгийского пива «Лефф», то стакан баскского терпкого вина. Солнце, накалив горизонт, садилось прямо в море. Закат распускал гигантский павлиний хвост. При поворотах хвоста над ним возникали чистейшие звезды. Настроение улучшалось. Оно (настроение) подмигивало этим чистейшим звездам юности.

«Мигель, – обращался я к бармену, – налей-ка мне еще одну кружку „Левого“. Он тут же с улыбкой подавал то, что просят, как будто знал, что такое „ЛЕФ, Левый Фронт в Искусстве“. Я начинал снова бубнить что-то ритмическое.

Он стар, но молодо пьянеет.
Вокруг восторг и похабель,
А на отрогах Пиренеев
Вновь вырастает Коктебель.
Попробуй скрыться от изъяна
Туда, где книга, как стена.
Увидишь: Лунина Татьяна
В романе том плечом титана
От грешных дел защищена.

В кармане пиджака звучит бравурная гамма мобильного. Это, конечно, она, Танька Лунина.

«Ну что, чем ты там занимаешься?» – спрашивает она.

Этот женский голос с хрипотцой; даже без звука «р» в нем слышится легкое грассирование.

«Как обычно, – отвечаю я. – А что у тебя?»

Грубоватый смешок: «Сгущается лажа. Клемент гррозит рразогнать прродюссерскую грруппу. Жоррж и Кэт ррычат, что ты там, в сценаррии своем, рраскатился не на десять лимонов, а на все двадцать. Агрриппина вдрребезги погррязла в кастинге, брродит по Тверрской, выискивает прроституток на рроли кррымской арристокрратии».

От этого неистовства звука «р» у меня начинает кружиться голова. «Татьяна, побойся бога, как это можно „погрязнуть вдребезги“?» Она замолкает и молчит, чтобы я что-нибудь еще сказал, но я молчу, как бы настаивая на ответе.

«Ну что это за дуррацкие прридиррки?» – тихо произносит она, и от этой еле слышной хрипотцы у меня перехватывает дыхание.

«А чего они тебя-то во все эти дела посвящают?» – строго спрашиваю я.

«А почему же меня-то не посвящать? – очень остро возмущается она. – Ты считаешь, что перрсонаж не может быть в куррсе перредрряг?!»

Снова молчание. Она хочет приехать сюда, понимаю я. Жаждет встречи с автором. Боится выдохнуться.

«Ну а как там вокруг-то все развивается? – спрашиваю я. – Как там твои мужики-то? Собственнические-то инстинкты не очень сильно проявляются?»

Она хохочет. Вот что мне всегда в ней нравится – эти вспышки хохота с бабской лукавизной, если есть такое слово в русском языке.

«Да так, как-то более-менее все по-человечески. Ну, прравда, иной рраз то Луч, то Суп хватаются за бутылку как за арргумент в споре, но это не так, как в книге, ты же знаешь, в кино это всегда врроде бы понаррошке. Ну что ты опять заглох? Послушай, Окселотл, ты не возрражаешь, если я к тебе прриеду? Ну что в этом странного? В конце концов ты сам мне исхлопотал шенгенскую визу».

Я все еще молчал, не решаясь высказаться на эту щекотливую тему. Пригласить ее сюда означало бы утвердить во всех правах, а стало быть, отодвинуть тамарисковые бредни.