– Божьи заповеди я знаю и чту: не убивай, не произноси ложного свидетельства, не желай ничего, что у ближнего твоего…
– Это хорошо. Но жить в обществе нужно все же по законам светским и их соблюдать. Ежели так жить начнут, вне законов, все, – загорячился прокурор, – тут такое начнется…
– Начнется, – согласился художник.
– Ведь даже тут у вас на зоне такие волки сидят, что дай им волю, они всех сожрут!
– Я знаю. Сожрут…
– Наверное, есть и не очень виноватые, и не очень опасные, есть такие! Но ведь сколько преступников и рецидивистов!
Прокурор замолчал, устыдившись собственной горячности. Он словно пытался объяснить этому странному, не от мира сего человеку, что его, Вязалова, жизнь все-таки тоже была прожита не зря и занимался он не за страх, а за совесть делом, без которого страны просто не может быть.
– Я согласен с вами, – с пониманием и сочувствием глядя на него, произнес Литягин. – Я тут таких гадов навидался, что у меня к вам никаких претензий нет. И работа ваша вполне даже нужная, хотя и скажу вам, что очень неблагодарная.
– Так почему вы выходить не хотите?
– Да все очень просто. У меня тут несколько работ неоконченных осталось. И есть несколько человек, которых я должен нарисовать. Понимаете, должен! У них такие лица! Замечательные, удивительные!
– А что, на воле их найти нельзя?
– Можно. Но их надо найти сначала, потом в их человеческую суть вникнуть, а тут у меня все готово уже, понимаете… Я вот с вами разговариваю, очень интересно разговариваю, а у меня под ложечкой сосет – писать тебе надо, работать… Так что, гражданин начальник, разрешите мне еще некоторое время тут побыть? Закончу работу – и уйду. Честное слово! – Художник даже руки просительно прижал к груди. – Никаких неприятностей от меня не будет. Никаких заявлений, ничего!
Прокурор тяжело вздохнул и как-то сочувственно посмотрел на Литягина. Сказал бы кто ему утром, что он поймет этого человека и даже захочет помочь ему…
– Кстати, – прищурясь и пристально глядя на него, продолжил Литягин, – вас бы мне тоже было очень интересно рисовать. У вас на лице много чего… Страсти угадываются… Я, признаюсь, не сразу разглядел, а теперь вижу многое и разное там у вас внутри…
Вязалов опешил – давно с ним никто так не разговаривал.
– Вообще я на вас, гражданин прокурор, не в обиде, – ободряюще улыбнулся ему Литягин. – Ну, за то, что вы меня сюда определили. У вас служба такая. Не вы, так другой меня бы сюда уконтропупил… И хотя, как я вам говорил, тяжко мне тут было сначала во всем дерьме обживаться, но главное не это…
– А что?
– А то, что я тут писать стал сильнее!
Литягин даже не выдержал и вскочил со стула.
– Я тут такое пережил!.. И это все, пережитое, душу мне перевернувшее, в искусство ушло… Туда, туда все пошло… И мои нынешние картины тем ранним работам, что я до зоны писал, не чета. Потому что тогда я ничего не пережил, в бездну не падал и из нее не выкарабкивался, отдирая ногти… А теперь я сам чувствую, как от моих картин пережитое, настоящее прет… И люди это чувствуют. Вот видите, как оно в жизни бывает?
Весь обратный путь Вязалов думал об этом художнике, о том, что прав был, наверное, Кони, когда говорил, что только в творчестве есть радость – все остальное прах и суета. Думал также о том, что вот этот разговор со странным человеком, с которым у него вроде бы ничего общего не было и быть не могло, оказался за последнее время для него самым интересным и важным. И что-то он во время этого общения понял, что не понимал раньше, – такое, что в дальнейшей его жизни, как бы она ни сложилась, ему обязательно поможет.