– Лёш, Лёш, да ты чего, Лёшка? – уже всерьёз испугался Семён. – Ты чего несёшь-то? В какую-такую морду тебе дать? За что?

– Да вот в эту! Вот в эту самую! Другой-то не держу! Думаешь, я не пойму… Кабы я вчера не запил… Да кабы ты меня искать не пошёл… Да не проспали бы мы с тобой всё на свете… Сейчас бы вместе со своими в вагоне ехали и горя не знали! Вот что ты себе думаешь! И говоришь даже со мной не хочешь! И смотреть на меня не можешь! И орёшь! И…

– Тьфу… дурак… С ума сошёл? – Семён принуждённо рассмеялся, боясь отпустить плечи Лёшки, которого колотило как в лихорадке. – Это же надо было такое удумать… Лёшка! Ну, хватит! Ну, всё! Цыган ты, иль нет? Что я тебя, как бабу, уговариваю?

– Не надо… меня… уговаривать… Ты сам… Ты сам-то что… что мне сказал… а? Там, в таборе… Что ты сказал, а?! Что это из-за меня всё! Что если бы не… не… Ты бы со своими был! Не увезли бы от тебя Меришку, детей, бабку с дедом! Ну, морэ, скажешь, не… Не говорил, скажешь?!

– Лёшка, брат… Да от сердца чего не скажешь? Сдуру трепанул, а так и в мыслях не было! Клянусь тебе! Брось, будет, прости меня… Ну, прости… И ты не виноват, и никто не виноват… Коль уж так случилось-то… Всё, всё, я тебе говорю, уймись! – не в силах больше видеть дрожащих Лёшкиных губ, Семён неловко сгрёб друга в охапку, притиснул к себе, как ребёнка. – Уймись… Успокойся. Всё, всё… Догоним мы их! Догоним, говорю! Живы ведь они, а всё остальное – чепуха! Когда это цыган к своим не пробирался? Не завтра, так через неделю, через месяц… Осенью догоним! Вот они – шпалы-то, иди да иди, никто не прогонит… Гаджи[2] вон в вагон сунуть обещала… Лёшка, ну? Да перестань ты, дурак! Живы ведь они! И мы живы! Значит – сыщем их! Клянусь тебе – сыщем! Не цыган буду, если не найдём!

Лёшка молчал. Его трясло, и Семён всё крепче и крепче сжимал друга в объятиях. Снаружи шумел дождь, грохотали, проносясь мимо, поезда, лилась вода с крыши, барабаня по раскисшей земле у входа, – а Семён не разжимал рук, боясь и выпустить Лёшку – и сам, как пацан, разреветься в голос от тоски и страха.

* * *

– Светка… Светка! Проснись! Да проснись же! Патринка опять плачет!

Мерно постукивали колёса. Сорок человек спали мёртвым сном. Лунный свет, просачиваясь в крохотное оконце вагона-теплушки, падал на встревоженное лицо шестнадцатилетней Машки. Всхлипывающая Патринка прижималась к ней, сбивчиво бормоча:

– Я не плачу… Мариуца, я сейчас… Я не буду… Я сейчас воды попью и не буду больше… Ложитесь спать, я уже всё, я…

Дальше Машка слушать не стала – и по-мужски, решительно сгребла подружку за плечи. Прижалась на миг губами к Патринкиному лбу – сухому, горячему. Тревожно взглянула на старшую сестру. Светлана встала, и, хватаясь за нары, пошла через весь вагон к баку с водой.

Попив воды, Патринка безропотно позволила Машке обтереть себе лицо мокрой тряпкой, высморкалась. Виновато прошептала:

– Вы ложитесь… Я такая дура, разбудила вас…

– Плохо тебе? – тихо спросила Светлана.

– Ничего… Я сейчас засну… а утром всё пройдёт!

Светлана, закусив губу, быстро отвернулась. Младшая сестра не сводила с неё пристального взгляда.

С верхних нар бесшумно соскользнули вниз две фигуры.

– Ну, что, девки?

– Да ничего! Вас тут не хватало! Ибриш! Мотька! Идите спите, ночь-полночь!

– Днём выспались. – Ибриш присел на пол. Лунный луч проехался по его лицу, блеснул в сощуренных глазах.

– Она опять вся горит! – сквозь зубы сказала Светлана. – А мы ведь её только-только вылечили! Целый месяц провозились! Двусторонняя пневмония была, шутка ли! Боже, что теперь с ней будет…