– Да ну тебя, с ума сошла…
– Ничего не сошла! Сер ёжа, но даже если… Ну вот что! – вдруг решительно заявила Калинка. – Если тебя не возьмут – я тоже из театра уйду! И останусь здесь, в Самаре, с тобой! У меня семилетка, я куда угодно на работу могу устроиться, ты сам сказал! И если я теперь не одна… Если ты нашёлся, если ты со мной… Боже мой, Серёжа, я о таком счастье и подумать не могла! Мне теперь ничего не страшно!
– Калинка… Постой ты, совсем с толку сбила! – Брат смотрел на неё в упор тёмным, острым взглядом, не улыбался. – Но послушай… Как же я приду в театр твой? Там же, сама говоришь, – цыгане… Они же знают про меня! Они знают, что я…
– Никто ничего не знает! Ни про меня, ни про тебя! Они – московские, артисты, питерских там – ни одного! А если и узнают – что с того? Серёжа! – Калинка вскочила со скамьи. – Решай как хочешь, но я от тебя не уеду! Слышишь – не уеду! Никуда! Ты мой брат, мой родной брат! У меня, кроме тебя и детей, больше никого на всём свете нет! Шагу я от тебя не сделаю! И если ты в театр не хочешь – я с тобой остаюсь! Не прогонишь ведь, пшалоро? Это ведь чудо, понимаешь ты, чудо, что бог нас здесь свёл! Что ты пришёл в театр и меня там увидел! А если бы нет? Что тогда?!
Сергей натянуто усмехнулся, пожал плечами. Хотел было сказать что-то – и не смог. Папироса запрыгала у него в губах, и он с силой выплюнул её. Отвернулся было – но Калинка обняла его. Он дёрнулся было в сторону – сестра удержала. И Сергей, как в детстве, уткнулся лицом в мягкие складки её кофты, крепко, до боли прижав Калинку к себе. Папироса ярко мигнула из травы, спугнув бледно-зелёного светлячка, – и погасла. Глухо, натужно, словно предупреждая о чём-то, проворчал из-за реки гром.
– Да чтоб вы передохли! Чтоб вас по рельсам размазало и по шпалам раскатало! Тьфу! Тьфу! Тьфу! Чтоб жёны кишки ваши в решето собирали и на катушки сматывали! А ну говори, а ну отвечай, а ну скажи так, чтоб люди слышали, – что я взяла? Что я у советской власти взяла?! А?! Ишь ты, цыганка уголь украла! Да что мне с твоим углём делать, куда его втыкать, в какое место?! Ты соскреби, соскреби с меня то, что я взяла, и в кучку сложи! Пусть люди увидят, какая гора до небес вознеслась, самому богу пятку колет! Пусть люди скажут – есть у тебя, брильянтовый, мозги, или нет?! Ну? Ну?! Тьфу на тебя, тьфу на тебя, никуда я с вами не пойду, никуда, никуда!
«Меришка, что ли, кричит? – подумал сквозь сон Семён, улыбаясь и переворачиваясь на другой бок. – Какой она уголь там уволокла?»
– Морэ, вставай! – вдруг зашипели ему в ухо с такой страстью, что Семён сразу же сел торчком. В лицо ему смотрела заросшая чёрной бандитской щетиной Лёшкина физиономия. Щека друга была вымазана рыжей глиной и травяной зеленью. Рубашка была мокрой. Передёрнув плечами, Семён заметил, что и его рубаха прилипла к спине.
С того дня, как друзья пришли на рассвете в свой опустевший табор, минуло уже три недели. Из пустого товарного вагона, в который цыган пустила стрелочница, их выгнали через два дня и, как оказалось, правильно сделали: состав свернул не к Ярославлю, а к Твери. Семёну и Лёшке пришлось тридцать километров возвращаться пешком по шпалам до нужного стрелочного перевода. Жара стояла страшная, духота давила на плечи, рельсы сияли под палящим солнцем, слепя глаза. За лесом время от времени погромыхивало; изредка через выцветшее от зноя небо лениво переползала разбухшая гряда облаков. Страшно хотелось пить, от усталости гудели ноги, и Лёшка всё чаще и чаще поглядывал на друга, – но Семён шёл не останавливаясь, не оглядываясь и не сбавляя хода. Рубаха на его спине взмокла от пота, сапоги подёрнулись жёлтой пылью до верха голенищ, – но Семён шёл и шёл по шпалам мерным, неспешным, ровным шагом.