– Слушаю.

– Не «слушаю», а «прибыл по вашему приказанию», ага. – И после паузы, с невыразимыми нотками презрения, удивления и нарочито наивной растерянности в голосе, пропел: – Ну и выправочка у вас, товарищ Сиренко… Медведь по сравнению с вами – правофланговый.

Сашка искренне удивился, почему медведь по сравнению с ним правофланговый, поднял глаза, чтобы попытаться выяснить этот вопрос. Но Дробот не дал ему опомниться. Он сдержанно рявкнул:

– Смирно! – И когда Сиренко, скорее от неожиданности, чем подчиняясь команде, вытянулся, Дробот уже сдержанней скомандовал: – Кругом! Шагом марш! – А когда опешивший Сиренко выполнил команду, пропел все с теми же нотками удивления и презрения: – Ножку, ножку на первом шаге нужно давать.

Из землянки вышли разведчики, посмотрели вслед вышагивающему Сиренко и тоненькому по сравнению с ним сержанту, невесело пошутили:

– Повели телка на веревочке.

– Строевой на передке заниматься начал – умора! – преувеличенно шутовски и слишком громко крикнул Прокофьев и, сам почувствовав, что переборщил, тревожно осмотрелся.

Хотя все понимали комичность положения, откровенная злость в прокофьевском голосе смутила разведчиков, потому усмехнулись они невесело, закурили, и кто-то подвел черту:

– Братцы, а ведь Сиренко, пожалуй, оставят…

Этот бесспорный вывод почему-то примирил со все еще не до конца понятым сержантом всех разведчиков, но не Прокофьева. Дробот показался ему еще опасней и неприятней. Уже изощряемый постоянной настороженностью прокофьевский ум отметил еще одну несуразность события. Два опасных для него человека доставляют неприятности друг другу. И с острой практической проницательностью Прокофьев понял, что, если эти неприятности углубить, сделать заметнее, оба эти человека могут стать врагами, и тогда в своей вражде забудут о своих подозрениях. Тогда он, Прокофьев, может быть спокоен. И он довольно улыбнулся, решив: «Надо их стравить, пускай грызут друг друга».

Сиренко слышал насмешки, знал, кто говорил ему вслед, и все-таки вышагивал, стараясь припечатывать ногу всей ступней и от этого забывая, какую руку нужно выносить на мах, а какую в замах, и потому ощущал страшную скованность и растерянность. Он начал краснеть от стыда, от сознания своей беспомощности и, вероятно, несуразности.

Он и в самом деле был несколько несуразен. Большой – на голову выше Дробота, с широкими опущенными плечами, большим животом, туго перетянутым брезентовым ремнем, и толстыми икрами. Шинелька у него была кургузая, чуть прикрывавшая колени, и потому, наверное, икры казались особенно мясистыми, а ноги чуть кривыми.

Стыд все жег и жег Сашку, шея из розовой превратилась в бурую, на широком носу выступили капельки пота, лоб под ушанкой горел и чесался. В душе накипала злость, и он, вышагивая, яростно ругался про себя. Но прекратить это дурацкое, с его точки зрения, вышагивание он почему-то не мог – мешало сознание святости строя и команды, которое влезло в него еще в запасном полку и вот теперь неожиданно оказалось сильнее самого Сиренко.

Смешное это зрелище нарушил Дробот.

– Бегом… – скомандовал он и, прижав руки к бокам, недовольно выпевая, потребовал: – Ма-арш!

Сам он вырвался вперед и повел за собой Сиренко. Они бежали по лесу без дороги, перепрыгивая через вывороченные взрывами деревья, петляя меж зарослей осинника и частого ельника. В лицо били холодные от утренней росы ветви, кололи хвоинки. Но противней всего была паутина. Она обволакивала лицо, вызывая непреодолимое чувство брезгливости, и тогда Сашке хотелось как можно скорее снять паутину. Он тер лицо руками, терял темп и, главное, направление, и то, как кабан, врезался в кустарник, то спотыкался и, чертыхаясь, задыхаясь, еле нагонял легкого и верткого Дробота.