Он заметил, как ему навстречу метнулись острые взгляды разведчиков. Они вроде бы приняли новенького сержанта, внутренне согласились с ним и признали его правоту, а эта насмешка ставила под сомнение движение их душ. И трудно сказать, как бы обернулось дело, если бы Дробот не рассмеялся, очень весело, заразительно, блистая влажными острыми зубами.

– Это, однако, верно! Ага?

И все тоже засмеялись и как бы сравнялись с этим опытным разведчиком и явно простым парнем. И, окончательно принимая его в свою семью, кто-то спросил:

– Комсомолец?

– А как же… – сразу посерьезнел Дробот.

Прокофьев понял, что он не мог бы поступить, как Дробот: если бы ему в лицо смеялись другие, он бы обиделся. А этот словно потешается над самим собой.

Однако Прокофьев не успел разобраться в оттенках своей ненависти к Дроботу, потому что его вызвали в штаб полка.

Настоящий допрос длился больше часа, но твердо вызубренная легенда сделала свое дело. Последние подозрения с Прокофьева были сняты, и он вернулся во взвод почти уверенный в своей безнаказанности и, по его мнению, некоторой исключительности, хотя его волновали и Сиренко, который учуял в нем немецкий запах, и испытующий, исподлобья взгляд Дробота. Теперь Прокофьев знал, что Дробот умный, наблюдательный человек и его нужно бояться больше всех.

Глава третья. Сашкины страдания

Ночью вьюжило. А с утра разгулялось, и яркое солнце растопило снег. Было слякотно и одновременно как-то празднично от проснувшегося вдруг леса, от света и тепла.

Разведчики отдыхали, чистили оружие, подолгу курили, ставили латки на продранные рукава и брюки.

Сиренко был мрачен. Он часто почти с ненавистью посматривал на командирскую землянку, в которой с утра совещались Андрианов, Дробот и только что назначенный вместо убитого сержанта Ахмадуллина командир второго отделения Петровский. На совещании присутствовал помощник начальника штаба по разведке – уже пожилой, полный, со светлыми глазами навыкате, добродушный, но вспыльчивый капитан Мокряков. Он любил квас, и потому Сиренко уже дважды носил в землянку котелок с квасом. Мокряков морщился:

– Разведчики… Посудины достать не можете. Подаете жирный квас. – Андрианов виновато вздыхал, и даже Петровский – высокий и ловкий парень в лихо сдвинутой набок ушанке – чувствовал себя виноватым. – А еще собираетесь «языка» брать.

Мокряков недовольно сопел и большими шумными глотками пил из котелка чуть хмельной острый квас. Все с некоторой почтительностью смотрели на него и думали, что Сиренко, вероятно, уйдет из разведки. Сашка тоже думал об этом. Поэтому он процеживал квас сквозь бинт все над тем же котелком: на больший протест он не решался.

Из третьего котелка Мокряков пил молча и сопел при этом не так сердито, как прежде. Сиренко почтительно стоял у притолоки и ждал. Ему очень не хотелось смотреть на Дробота, и все-таки он всматривался в его темное, невозмутимое лицо. И даже ненавидя сержанта, из-за которого ему придется расстаться со взводом и любимым делом, справедливости ради отмечал, что новенький сержант и в присутствии большого начальника, от одного слова которого зависит его судьба и, может быть, жизнь, был спокоен и не пытался показным сочувствием Мокрякову принизить Сиренко и его работу. Больше того, Сашке показалось, что Дробот смотрит на капитана с долей веселого, неуважительного интереса, как на человека, который, сам того не замечая, показывает себя со смешной стороны.

Это тоже нравилось Сиренко, хотя он и старался ненавидеть Дробота. И он вдруг подумал, что капитан уже кончает третий котелок квасу, а еще ни разу не выходил из землянки. Это рассмешило, и он взглянул на Мокрякова с веселой искоркой в глазах. Капитан перехватил взгляд, оторвался от котелка, посопел и раздраженно сказал Андрианову: