Голос Клары смолк, когда она представила себе мир после апокалипсиса. Она проснется завтра утром и продолжит вести тихую жизнь в их деревеньке. Она вернется к прежнему: будет выгуливать собаку, выпивать на террасе, пить кофе с молоком и есть круассаны в бистро перед камином. Продолжится жизнь с обедами в тесном кругу друзей. С посиделками в саду. С чтением, размышлениями.

Работой в мастерской.

Что бы ни случилось в этом зале, ее жизнь не изменится.

– По крайней мере, я не на костре, – сказала она и ухмыльнулась.

Мирна взяла Клару за руки:

– Большинство людей пошли бы на убийство ради такого дня. Не дай ему пройти, не получив удовольствия. Клара, твои работы – настоящие шедевры.

Клара сжала руку подруги. Все те годы, месяцы, тихие дни, когда никто не замечал и знать не хотел, что делает Клара в своей мастерской, Мирна была рядом. И Мирна шептала в этой тишине: «Твои работы – шедевры».

И Клара отваживалась ей верить. Отваживалась продолжать. Ее поддерживали старые мечты и этот тихий одобрительный голос.

Мирна отступила на шаг, и Клара увидела этот зал по-новому. Он был заполнен людьми, а не угрозами. Люди получали удовольствие, развлекались. Они пришли отпраздновать первую персональную выставку Клары в Музее современного искусства.


– Merde! – проорал человек в ухо женщине, стараясь перекричать гул других голосов в зале. – Все это чистое дерьмо. Ты можешь поверить, что Клара Морроу получила персональную выставку?

Женщина покачала головой и поморщилась. На ней была широкая юбка и обтягивающая футболка, шарфы на шее и на плечах, в ушах сережки размером с колесо, а на всех пальцах сверкали кольца.

В другом месте и в другое время ее сочли бы цыганкой. Но здесь ее принимали за того, кем она и была, – художницей средней руки.

Ее муж, тоже художник, облаченный в вельветовые брюки и поношенный пиджак, с щегольским шарфом на шее, отвернулся от картины:

– Ужасно.

– Бедняжка Клара, – согласилась его жена. – Критики ее растерзают.

Жан Ги Бовуар, стоявший рядом с художниками спиной к картине, повернулся и взглянул на нее.

На стене среди скопления портретов висело самое большое полотно. Три женщины, все очень старые, стояли тесной группкой и смеялись.

Они смотрели друг на друга, прикасались друг к другу, держали друг друга за руки, их головы соприкасались висками. Что бы ни было причиной их смеха, они делили его между собой. Как они поделили бы и любое несчастье. Что бы ни случилось, они естественно разделили бы это между собой.

Эта картина говорила о чем-то большем, чем радость, даже большем, чем любовь, – она говорила о близости.

Жан Ги быстро повернулся к ней спиной. Он не мог смотреть на это полотно. Он принялся обшаривать зал взглядом, пока снова не нашел ее.

– Ты посмотри на них, – сказал человек с шарфом, разглядывая картину. – Не очень привлекательные существа.

Анни Гамаш находилась по другую сторону переполненной галереи, рядом с мужем Дэвидом. Они слушали какого-то старика. Взгляд у Дэвида был рассеянный, незаинтересованный. А у Анни сверкали глаза. Очарованная, она впитывала все, что видела и слышала.

Бовуар ощутил укол ревности – он хотел, чтобы таким же вот взглядом она смотрела на него.

«На меня, – отдал он ей телепатический приказ. – Смотри на меня».

– Да еще и смеются, – не унимался человек с шарфом, неодобрительно глядя на портрет трех старушек. – Тут нет никаких полутонов. С таким же успехом она могла написать клоунов.

Его спутница хохотнула.

В другом конце зала Анни Гамаш прикоснулась пальцами к руке мужа, но он, казалось, и не заметил этого.