Но вот другое обстоятельство нас здесь должно заинтересовать – именно силой и точностью ненамеренного аллегорического изображения русской литературной и общественной ситуации конца XVIII века. Стороны с трудом понимают друг друга, хотя вроде бы говорят на одном языке. «Нам надлежало повторять почти каждое слово, а что мы с товарищем между собою говорили, того он никак не понимал и даже не хотел верить, чтобы мы говорили по-русски». Есть, конечно, искушение увидеть тут не аллегорию, а сатиру, причем объект этой сатиры находился на момент написания «Писем» в будущем. «Не понимали» новый литературный язык, создаваемый Карамзиным и его товарищами, Александр Семенович Шишков и прочие литературные «архаисты» из «Беседы любителей русского слова» – так что адмирал Шишков, военный, проживший 87 лет, запросто мог бы быть записан в символические престарелые потсдамские инвалиды. Но мы не поддадимся этому искушению ретроспективно-футурологического толка и вернемся в ситуацию 1789 года. А ситуация эта такова, что Карамзин и некоторые его сподвижники уже начинают говорить на новом русском языке, придумывают русские слова для обозначения европейских понятий и терминов – при этом совершенно понятно, что публика, этот старый солдат при церкви, вряд ли подобный язык разумела. Так что публику надо готовить к этому. Язык «у нас на Руси» начал переменяться – а через пару десятилетий за изменениями можно было не поспеть, если, конечно, не следить за русскими книгами и журналами. Старая графиня из «Пиковой дамы» не поспевала.

Собственно, задача Карамзина, дело всей его жизни – создать язык, который понимали бы условный солдат и условный РП, язык, на котором они могли бы понять друг друга. И, конечно, предложить им темы для разговора. Печальный опыт Радищева говорил о том, что темы, касающиеся само́й России, опасны; описывая Россию per se, рискуешь попасть на интервью к обер-палачу Шешковскому. Зато ни Шешковский, ни недалекие цензоры ничего про Европу не знают, если о Руссо и слыхали, то уж о Канте или Гердере – точно нет, а ведь это часть нас, это не что-то чужое и до нашей жизни отношения не имеющее, отнюдь. Масон и мартинист Карамзин верил тогда, что человечество едино и сказанное немцем или французом имеет прямое отношение к русскому, и наоборот. Вот он и переводил с языка одной культуры на язык другой – и в прямом смысле переводил (немало существует карамзинских переложений с европейских языков), и в переносном. Пушкин назвал переводчиков почтовыми лошадьми просвещения; Карамзин на почтовых лошадях проехал пол-Европы, и сам – да простит меня читатель за скверный каламбур – стал такой лошадью. Он не «переводил», а «перевозил» просвещение в Россию. Для этого и написаны «Письма русского путешественника».

Ему было 23 года, когда он отправился в поездку, за плечами осталось детство в Симбирске, юность в Москве, учеба в пансионе при Московском университете, год службы в гвардейском полку, потом опять Симбирск и опять Москва, дружба с масонами и мартинистами Новиковым, Кутузовым и особенно Александром Андреевичем Петровым, литератором, переводчиком, в частности, «Бхагавадгиты», чью раннюю смерть в возрасте около 30 лет Карамзин оплакивал. К концу 1780-х Карамзин расходится с этим кругом – идеи индивидуального душевного совершенствования, странной разновидности рационалистической мистики и благотворительности, как единственного инструмента социального улучшения его не удовлетворяют. На этом этапе, окончательно не порвав с типичным для XVIII века культурным кружком и не найдя еще новых оснований своей мысли и деятельности, Карамзин отправляется путешествовать. В те времена путешествие было важнейшим способом воспитания души. Впрочем, об этом написана книга Лотмана «Сотворение Карамзина». Мы же на этом заканчиваем едва начатый разговор о биографии нашего героя и переходим к запискам РП.