«Большое, сложное хозяйство целого имения почти все на ее руках, – хвалил Софью Андреевну И. Е. Репин. – Высокая, стройная, красивая, полная женщина с черными энергичными глазами, она вечно в хлопотах, всегда за делом… Вся издательская работа трудов мужа, корректуры, типографии, денежные расчеты – все в ее исключительном ведении. Детей она обшивает сама… всегда бодрая, веселая, графиня нисколько не тяготится трудом».
Софья Андреевна занималась домом не формально, не по доверенности, а искренне желая доставить радость всем членам семьи, прежде всего мужу. Ведь во многом моральный климат в доме зависел от того, в каком расположении духа находился Лев Николаевич: «Жизнь наша в Москве была бы очень хороша, если б Левочка не был так не счастлив в Москве», – признавалась она в 1882 году.
Полюбил ли Толстой свой дом в Хамовниках? Вопрос сложный. Например, как следует из написанного им здесь трактата «Так что же нам делать?», эта усадьба представлялась ему чуть ли не единственным лучом света в темном царстве Хамовников: «Я живу среди фабрик. Каждое утро в 5 часов слышен один свисток, другой, третий, десятый, дальше и дальше. Это значит, что началась работа женщин, детей, стариков. В 8 часов другой свисток – это полчаса передышки; в 12 третий – это час на обед, и в 8 четвертый – это шабаш. По странной случайности, кроме ближайшего ко мне пивного завода, все три фабрики, находящиеся около меня, производят только предметы, нужные для балов. На одной ближайшей фабрике делают только чулки, на другой – шелковые материи, на третьей – духи и помаду, первый свисток – в 5 часов утра – значит то, что люди, часто вповалку – мужчины и женщины, спавшие в сыром подвале, поднимаются в темноте и спешат идти в гудящий машинами корпус и размещаются за работой, которой конца и пользы для себя они не видят, и работают так, часто в жару, в духоте, в грязи с самыми короткими перерывами, час, два, три, двенадцать и больше часов подряд. Засыпают, и опять поднимаются, и опять и опять продолжают ту же бессмысленную для них работу, к которой они принуждены только нуждой.
Так я ходил, смотрел на этих фабричных, пока они возились по улицам, часов до 11. Потом движение их стало затихать. И вот показались со всех сторон кареты, в карете дамы, закутанные в ротонды и оберегающие цветы и прически. Все, начиная от сбруи на лошадях, кареты, гуттаперчевых колес, сукна на кафтане кучера до чулок, башмаков, цветов, бархата, перчаток, духов, – все это сделано теми людьми, которые частью пьяные завалились на своих нарах в спальнях, частью в ночлежных домах. Вот мимо их во всем ихнем и на всем ихнем едут посетители бала, и им и в голову не приходит, что есть какая-нибудь связь между тем балом, на который они собираются, и этими пьяными, на которых строго кричат их кучера».
Но ведь Лев Николаевич сам выбрал этот дом «среди фабрик», в захолустном предместье. И Москва не вся состояла из сырых подвалов и ночлежек с живущими в них мужчинами и женщинами, спящими вповалку. Уже в то время появляются фабриканты другого рода, подобные Варваре Морозовой, Прохоровым и многим другим, относящимся к рабочим почеловечески. Они открывают для них амбулатории, детские сады, улучшают условия жизни. Складывается ощущение, что Толстой сам хотел видеть Москву именно такой – угнетающей, ужасной и безысходной.
Учитывая, с каким усилием Лев Николаевич заставил себя поселиться в Москве, какую публичную жертву он принес самим фактом покупки дома, пускай и с садом (уже этим показывая, что городской дом для него особого значения не имеет), трудно было бы ждать от него какого-либо расположения к Хамовникам. Он жил здесь через силу. С каждым годом Толстой все чаще подчеркивает в письмах и разговорах с родными и близкими (и не очень близкими), что уже каждый приезд его в Москву – большое благодеяние с его стороны. Приезжать в Москву ему не хочется, а что делать – ведь семья-то едет!