Всё прахом, всё!

* * *

Ива при виде их затрепетала и словно приподнялась на цыпочки. Даже с двумя профилями Григорий Чуский был неотразим. Узкие загадочные глаза на гибких ветвях влажно мерцали, алые уста змеились в стыдливых улыбках.

– Эк, сколько вас! – оторопело проговорил актёр, останавливаясь.

– Ну чего ты, пошли… – заныл Перстков. – Ну её к чёрту! Она ко всем пристает…

– А ничего-о… – вместо ответа молвил Григорий. – А, Никола?

И он дерзко подмигнул иве.

– У тебя на роже – два профиля! – с ненавистью процедил Перстков.

– Серьёзно? – Чуский встревожился и, забыв про иву, принялся ощупывать своё лицо. Подержался за один нос, за другой. – Почему же два? – возразил он. – Один.

– Это на ощупь! – проскрежетал Перстков. – На ощупь-то и я тоже прилично выгляжу!..

Актёр поглядел на него и вздрогнул, – видно, очень уж нехороша была внешность поэта.

– Да, братец, – с подкупающей прямотой согласился он. – Морда у тебя, конечно… Особенно поначалу… Но знаешь, – поколебавшись, добавил Григорий, – мне вот уже кажется, что ты всегда такой был…

Перстков отшатнулся, но тут в соседнем домике, который, честно говоря, и на домик-то не походил, забулькал электроорган, и кто-то задушевно, по складам запел:

…са-лавь-и жи-вут на све-те
и-и прасты-ые си-за-ри-и…

– Это у Фёдора! – вскричал Чуский.

* * *

Актёр и поэт ворвались в жилище художника. Оно было пусто и почти не искажено. Неубранная постель, скомканные простыни из гипса, в подушке глубокий подробный оттиск круглой сидоровской физиономии с открытыми глазами. На перекошенном столе стояла прозрачная запаянная банка, в которой неприятно шевелились какие-то фосфоресцирующие клешни.

…как пре-кра-аа-сен этот ми-ир, па-сма-три-и… —

глумилась банка. Судя по всему, это и был транзистор.

– Передачи… – со слезами на глазах шепнул Перстков. – Передачи продолжаются… Значит, в городе всё по-прежнему…

– Или кассеты крутятся, а операторы поразбежались, – негромко добавил Григорий.

– Мы передавали эстрадные песни, – сообщила банка голосом Вали Потапова, диктора местного радио, и замолчала. Опять, видно, что-то там внутри расконтачилось…

Николай зачем-то перевернул лежащий на столе кусок картона.

На картоне был изображён человек с двумя профилями.

– Это он меня вчера, – пояснил Григорий, увидев рисунок.

– И портрет тоже… – с тоской проговорил Николай.

– А что портрет? – не понял Чуский.

– Портрет, говорю, тоже изменился…

Актёр отобрал у поэта картон, всмотрелся.

– Да нет, – с досадой бросил он. – Портрет как раз не изменился.

– Он что, и раньше такой был?

Они уставились друг на друга. Затем Чуский стремительно шагнул к задрапированной картине в углу и сорвал простынку.

У Персткова вырвался нечленораздельный вскрик. На холсте над распластанным коттеджем № 8 розовел скворечник, похожий на витую раковину.

И Николай вспомнил: на городской выставке молодых художников – вот где он видел уже и произрастающие в изобилии глаза, и развёртки домов, и лиловые асимметричные лица на портретах… Мир изменился по Сидорову? Что за чушь!

– Не понимаю… – слабо проговорил Чуский. – Да что он, Господь Бог, чёрт его дери?..

– Записка, Гриша! – закричал Перстков. – Смотри, записка!

Они осторожно вытянули из-под банки с фосфоресцирующими клешнями белоснежный обрезок ватмана, на котором фломастером было начертано: «Гриша! Я на пленэре. Если проснёшься и будешь меня искать, ищи за территорией».

Ниже привольно раскинулась иероглифически сложная подпись Фёдора Сидорова.

* * *

Штакетник выродился в плетень и оборвался в полутора метрах от воды. Поэт и актёр спрыгнули на лиловый бережок и выбрались за территорию турбазы.