«Как огненные письмена в нощи, – подумалось Фламбо, – загадочные письмена, таящие угрозу, которую он вспоминал недавно». Откинувшись на спинку скамьи, священник затянулся сигарой и вперил взор в крышу. Фламбо отвлек его:

– Положим, углы обрезал не он, но при чем тут самоубийство?

Отец Браун продолжал смотреть вверх, не отвечая. Наконец он вынул сигару изо рта и сказал:

– Никакого самоубийства не было.

Фламбо удивленно воззрился на него:

– Тогда зачем он в нем признался?

Священник снова подался вперед, поставил локти на колени, потупил взгляд и внятно, но тихо выговорил:

– Он в нем не признавался.

Сигара выпала из рук Фламбо.

– Значит, это подлог?

– Нет, писано его рукой.

– То-то же, – запальчиво сказал Фламбо, – человек своей рукой пишет на листке бумаги: «Я убиваю себя сам…»

– На скверно обрезанном листке бумаги, – спокойно поправил его Браун.

– Какое это имеет значение, черт подери?

– Там было двадцать три листка и двадцать два обрезка, – патер сидел не шевелясь, – один кусочек уничтожен. Легко предположить – как раз его недостает в записке. Вас это не наводит ни на какие размышления?

Свет мысли озарил лицо Фламбо:

– Наверное, там было что-то написано, что-нибудь вроде: «Не верьте, если скажут» или «Хотя…».

– Как говорят дети, теперь теплее, – кивнул священник. – Только кусочек был крохотный, на нем не уместишь и слова. Вам не приходит в голову какой-нибудь значок, чуть больше запятой, который мог бы стать уликой? Его-то и пришлось убрать тому, кто продал душу дьяволу…

– Что-то не соображу, – ответил, помолчав, Фламбо.

– А что бы вы сказали о кавычках? – спросил Браун, отшвырнув сигару, огонек которой прорезал тьму, как падающая звезда.

От удивления Фламбо как будто онемел, а Браун терпеливо продолжал, словно втолковывал начатки грамоты:

– Не нужно забывать, что Квинтон жил воображением. Он писал повесть о ведовстве и магии Востока, ему…

Сзади с треском распахнулась дверь, и вышел доктор в шляпе. Он на ходу протянул отцу Брауну пухлый конверт:

– Вот документ, который вы просили. А мне пора. Прощайте.

– Доброй ночи, – в спину ему ответил Браун. Тот удалялся быстрым шагом. Из раскрытой двери на двух друзей падал сноп газового света. Священник распечатал конверт и прочел следующее послание:

«Дорогой отец Браун! Vicisti, Galilaee[19]. Иначе говоря, будь прокляты ваши всевидящие глаза! Неужто что-то кроется за этим бредом – за поповской болтовней?

Всю жизнь, с самого детства моим богом была природа, я верил лишь в инстинкты и функции человеческого организма, не думая о том, морально это или аморально. Еще мальчишкой, не помышляя о карьере медика, я разводил мышей и пауков и видел в человеке совершенное животное, что полагал наиболее завидной участью. Неужто в ваших бреднях что-то есть? По-моему, я заболеваю.

Я полюбил жену Квинтона. Что тут дурного? Я следовал велению природы – мир движется любовью – и честно полагал, что ей со мною будет лучше, чем с Квинтоном, ибо безумец и мучитель много хуже, чем опрятное животное вроде меня. В чем я ошибся? Я рассмотрел все факты с беспристрастием ученого – со мной ей, несомненно, было б лучше.

Мои воззрения позволяли мне убить его. От этого выигрывали все, даже он сам. Но, как здоровое животное, я вовсе не желал, чтобы убили и меня. Я положил ждать случая, когда меня никто не заподозрит. И случай этот представился нынче утром.

Я трижды заходил сегодня к Квинтону. В первый раз он говорил, не умолкая, о своей новой мистической повести «Проклятие отшельника». Я застал его над рукописью. Он тотчас отложил ее, рассказал сюжет – английский полковник кончает жизнь самоубийством, поддавшись внушению индуса-отшельника; показал последние страницы и прочитал вслух заключительные строки, что-то вроде: «Гроза Пенджаба превратился в желтую пергаментную мумию, все еще поражавшую гигантским ростом. С усилием опершись о локоть, он приподнялся и шепнул племяннику на ухо: «Я убиваю себя сам, но все-таки меня убили». Последней фразой начиналась чистая страница. То был редчайший шанс – один из тысячи. Я вышел, как в чаду, меня пьянила страшная доступность задуманного.