В камере ни нар, ни скамеек – только плевательница в углу. И стоит она там неспроста. До краев она наполнена хлоркой. Вроде как дезинфекция. Окно, через которое сбежал герой революции, давно замуровали, камера настолько мала, а хлорки так много, что просидеть там пять минут кажется невозможным. Из глаз слезы катятся, перехватывает дыхание, слюна переполняет рот, грудь невыносимо колет.

Только нас втолкнули в камеру, опытный артиллерист, захлебываясь кашлем, оттолкнул меня от двери. Я-то хотел сапогом стучать, но, положившись на его опыт, отказался от этой попытки. Много позже я узнал, что артиллерист оказался прав и в этом случае: прямо напротив нашей 26-й камеры находилась 25-я, специально для тех, кому не сиделось в 26-й. После 25-й все успокаивались и возвращались в 26-ю умиротворенными и притихшими.

Между тем к нам втолкнули третьего постояльца. Мне было решительно наплевать на то, кто он таков, я и не старался рассмотреть его сквозь слезы, но опытный артиллерист, казалось, ждал его появления. Он толкнул меня (говорить было совершенно невозможно) и указал рукой на третьего. Протерев глаза кулаком, я узнал перед собой нашего конвойного.

Обычно арест никогда не начинается с 21-й, 25-й или 26-й камеры. Только тот, кто получает дополнительный паек, ДП, проходит через одну из них, а иногда и через две. Наш квиртанутый первогодок начал свою эпопею именно с 26-й камеры: то ли всемогущий ефрейтор напел младшему адъютанту или порученцу командующего, то ли наш конвоир рыпнулся, когда, сдав автомат и патроны, вдруг узнал, что его взвод возвращается в родные стены, а он почему-то на 10 суток остается на губе. Может быть, младший лейтенант, заместитель начальника гауптвахты, для потехи решил подсадить его к нам, наперед зная нашу реакцию.

Попав в белесый туман хлорных испарений, новый арестант захлебнулся в первом приступе кашля. Его глаза переполнились слезами. Он беспомощно шарил рукой в пустоте, пытаясь найти стенку.

Мы не были благородными рыцарями, и прощать его у нас не было ни малейшей охоты. Можно сказать, что бить беспомощного, ослепшего на время человека нехорошо, да еще в тот момент, когда он не ждет нападения. Может быть, это и вправду нехорошо для тех, кто там не сидел. Мы же расценили появление конвойного как подарок судьбы. Да и бить мы его могли только тогда, когда он был беззащитен. В любой другой обстановке он раскидал бы нас, как котов, слишком уж был мордаст. Я пишу, как было, благородства во мне не было ни на грош, приписывать себе высокие душевные порывы не намерен. Кто был там, тот поймет, а кто там не был, тот мне не судья.

Артиллерист указал мне рукой, и когда высокий электроник выпрямился между двумя приступами кашля, я с размаху саданул сапогом ему между ног. Он взвыл нечеловеческим голосом и согнулся, приседая, и в этот момент артиллерист со всего маха хрястнул сапогом прямо по его левой коленной чашечке. И когда тот забился в судорогах на полу, артиллерист, уловив момент выдоха, пару раз двинул ему ногой в живот.

От резких движений все мы наглотались хлора. Меня вырвало. Артиллерист захлебывался. Конвойный пластом лежал на полу. Нам не было абсолютно никакого дела до него.

Меня вновь вырвало, и я совершенно отчетливо понял, что пробыть в этом мире мне осталось совсем недолго. Мне ничего не хотелось, даже свежего воздуха. Стены камеры дрогнули и пошли вокруг меня. Издали приплыл лязг открываемого замка, но мне было решительно все равно.

Откачали меня, наверное, быстро. Мимо меня по коридору потащили конвойного, до сих пор не очухавшегося. И мне вдруг стало невыносимо жаль, что, очнувшись на нарах, он так и не поймет того, что с ним случилось в 26-й камере. Я тут же решил исправить ситуацию и добить его, пока не поздно. Рванулся всем телом, пытаясь вскочить с цементного пола, но из этого получилась лишь жалкая попытка шевельнуть головой.