– Ну!
– Что ест? Крошки хлеба на веранде нет.
– В столовую ездит?
– Нет. Ну не знаю. В столовую не наездишься, автобус всегда битком набитый с лишним… и у нас то и дело мимо проезжает, не останавливается.
– Бывает, да.
– Так что где он только шастает?
Москвичка вопросительно хохочет.
Да, приехала она только днем, только разгреблась, расставила всё, расстелила.
Завтра будем решать все вопросы.
– Смородину брать будешь?
– А сладкая?
– Седни сладкая уродилась, – поет в беспокойстве хозяйка, – дождей мало было. Поливала я ее.
– А крупная?
– Похваля продать, – раздражается хозяйка, – а хуля купить.
– Да где же я хулила? – смеется тетка Алевтина.
Хозяйка подозревает у нее большие богатства там, в Москве (дети говорили), и тоже начинает хвастать собою, причем тут же похвальба неудержимо перетекает в горькие жалобы – какие две трехкомнатные квартиры она уступила дочерям, когда собственный дом в городе у нее ломали, а сама сидит зимой в однушке, и что у старшей муж капитан милиции, а у другой вообще пожарник на заводе, сутки спит на работе, двое спит дома.
– И покрыть крышу не допросишься, смотрит сериалы не оторвешь его. Буду нанимать. А детей на лето ко мне! Три раза в день баба кушать! Всё я, всё я (и т. д.).
Обычные разговоры хозяек, героинь труда и ненаписанных комедий. Самовосхваление в форме справедливого гнева.
Тем временем постоялец, тень в пыльном камуфляжном обмундировании с горбом за спиной, бесшумно открыл калитку (Тишка затявкал), пробрался по дорожке к дому, да и шмыг на свою верандочку и там закопошился. Вышел с ведрами, что-то буркнул издали и двинул по воду. Вернулся, помылся под рукомойником до пояса.
Такая вот мирная картина.
Две Пенелопы дуют чай и смотрят на вернувшегося из странствий человека, который сам себе льет на спину.
– Алексейч, – величаво, но не без трусости восклицает хозяйка, – падалицы вон сколь яблок нападало, у меня кости ноют подбирать, наклади себе.
– Простите? – фыркая, как конь в овсе, отвечает постоялец.
Хозяйка машет рукой и почти открыто сообщает тетке Алевтине:
– Нелюбимой он какой-то, Валентина (она не может, видимо, воспроизвести слово «нелюдимый». И «Алевтина» у нее не получается).
Новый Одиссей убирается к себе.
Тетка Алевтина же похохатывает довольно. Причем совершенно некстати. Смех у нее низкий, трубный. Несущийся в сторону терраски.
Но там тихо, темно. Ничто не шебуршнется.
– Чуден Днепр при тихой погоде, – ни к селу ни к городу замечает тетка Алевтина и опять изрыгает свой утробный хохот.
Как бы намекая на профессию учителя.
Хозяйка тем временем талдычит свое:
– Тридцать пять лет ему, и никого.
– В смысле?
– Что же человек гуляет. Добро пропадает. Вхолостую живя.
– Какое… добро? – хохочет московская тетка, уже давно сама напряженно размышлявшая на эту тему.
У тетки Алевтины много-много есть на примете девочек и женщин, тоскующих в перенаселенной Москве, но не для них, не для девушек, перенаселенной. Для них-то Москва безлюдная пустыня с волками. Утром на работу, вечером с работы в опасениях, на выходные надо куда-то сходить в гости или с подругой по магазинам, тоска.
А тут вот он, здоровый. При всем своем организме, не кривой не хромой, не заика, не псих, наверное.
Как это он ловко ответил «простите», чтобы ничего не отвечать. И пресек ненужный разговор.
А яблок-падалицы полно по окрестным брошенным деревням, вон сколько вокруг тоже вхолостую стоящих, одичавших садов с малиной, смородиной мелкой, сливами, дикими грушами!
– Он не в Комаровку ли бегает? – вопрошает задумчивая Алевтина.