Хэвэн из а вандэфул плэйс! Филд витз глори, глори энд грэйс! Ай вонт то сии май Сэйвиэр’c фэйс! Хэвэн из а вандэфул плэйс! —

и припевая после каждой строфы хулиганскими низкими голосами неурочный речитатив: «Ай вонт ту гоу ту!», щелкая пальцами и дурачась.

Не вскакивал только молодой инвалид, только что подкативший по центральному проходу и достроивший себе свой собственный, личный, самый первый ряд, состоявший, собственно, только из одного места – его автоматической инвалидной коляски – прямо перед Ольгой: «Ой, какой хорошенький!» – не удержалась она. Понравившийся ей молодой человек был черняв, кудряв, весел, раскраснелся от быстрой езды, и все время зачесывал руками вверх кудри с висков, оборачивался, кокетничал, и оправлял джинсовую куртку с модно торчащим наружу мягким капюшоном. Разноцветный же галстук своей общины он эффектно повязал себе бантом под ворот, как дворцовый нашейный платок. Коляска обладала габаритными огнями, пультом управления под правой рукой, а позади его кресла был заткнута отдыхающая, сложившая крупные красные крылья птица-зонт с оборками – как складки камзола пажа, вскочившего на заднюю подножку кареты.

Вдруг резко изменили жанр. Регентша, с просиявшим глазами, расставив напряженные пальцы обеих рук, и взняв их как огромные сосуды кверху, как будто ловя что-то невесомое и невидимое – наконец, поймав, кивнула своим друзьям.

Посерьезнев, встав стройно, и облачив вдруг лица в хоральную величественность, пять-секунд-назад-джазисты запели кратчайший псалом:

– Лауда́тэ До́минум! Лаудатэ Доминум!

Óмнэс джэ́нтэс! Халлелуйя́!

А потом, взорвав общий хор, сначала инвалид со своей коляски, а потом – толстуха с первого (ставшего вторым) ряда (до этого растекавшаяся по банкетке по правую руку от Елены), вдруг, по очереди, прорезались пронзительными соло – тенором и сопрано – на французском. А регентша подхватила следующий круг вновь на латыни.

У Анны Павловны, застигнутой пением врасплох справа, у алтаря, как будто попала тушь в глаз, или запорхнула под веко ресничка – одна из ее коротеньких, тщательно прокрашенных тушью ресниц, – классная закатила глаза к потолку, массируя и ставя отчаянные запятые у переносицы мизинцем, резко втянув носом воздух, и отклячив книзу подбородок.

Выходили из Фрауэнкирхе, сопровождаемые уже откровенно разбитной джазовкой:

– Оу, хаппи дэй! О-ха-ппи-дэй!

Ольга Лаугард громко вздохнула и, непонятно на кого оглядываясь внутрь, сказала: «Э-эх…»

Потом была рыжая Театинэр, изнутри вся как будто бы запудренная, припорошенная светлым пеплом – будто, некогда расписное, барокко попало под извержение водоэмульсионного вулкана.

Четыре великих писателя, с собственными книгами в руках, казалось, ждали своего выступления на сцене – в алтарной части: у ног одного из них лежал, как домашний котенок, лев, благодарно, по-человечески, приложивший лапу к груди; второму приятельствовал кучерявый орел; у третьего, поддерживаемого волом, увы, отсутствовал торс и вся левая сторона – сквозь него просвечивали стены, так что создавалось изумительное впечатление, что он, принарядившись в заалтарные туманы, прямо на глазах зримо проскальзывает в видимый мир из невидимого; четвертый же их друг, спонсируемый ангелом, уже явно успел ускользнуть в обратном направлении – и вместо него была поставлена символическая плоская, с едва намеченным его силуэтом, белоголовая заставка.

На фоне этих внушительных скульптур почему-то крошечным и скромным изображался их главный Источник Информации.

В каждую церковь Елена заходила как домой и, переступая порог, как будто сбрасывала снаружи какой-то огромный и ненужный рюкзак с плеч; и, с физическим облегчением, расправляла плечи и оказывалась у себя.