Ровно в этот момент, с противоположной стороны света (оттуда, куда сама Елена минут де́сять назад сбежала), к группке забытых одноклассников размашистым шагом подошел круглоскулый, рослый, худощавый, но довольно крепкий мужчина со светлыми бородой и усами – человек очень русского вида, как будто сбежавший с картинок либеральных народников девятнадцатого века, и, вкусно, с тяжеловатым «о» каньем (таким сочным, таким старо-русским – как будто и вправду долго хаживал «в народ», учился языку у каких-нибудь дореволюционных волжан-простолюдинов) – но все-таки на абсолютно чистом русском языке (без малейшего немецкого присвиста) – словом, на языке, ничуть не казавшемся странным при его внешности – гулко и округло протянул:

– Ну-у? Как д «о» ехали?

Вытаращились на него все, включая стоймя читавшую книжку Аню, и фальшиво прихрапывавшего уже Чернецова (который на полхрапке́ отвесил челюсть, да так и заледенел с разинутой пастью и глазами на полчетвертого) – все уже так привыкли ждать немецких провожатых, что вдруг представший по-русски окающий селянин вызвал эффект пресловутого плезиозавра, вынырнувшего за завтраком из стакана чая.

– Я вас весь день ждал! Справлялся в железн «о» д «о» рожных службах! В «о» всех н «о» в «о» стях п «о» телевиз «о» ру т «о» льк «о» и г «о» в «о» рят: очень сильная шт «о» рм «о» вая гр «о» за! Ураган! Есть даже жертвы. Рад, что вы живы-зд «о» р «о» вы. А сейчас я к поезду х «о» дил – вас там искал. Рад, что вы здесь!

На русскоязычном мэне были темно-зеленые вельветовые джинсы, да такие широкие, такого вольготного, старомодного классического «брючного» покроя, что коленки казались как будто оттянутыми. И как будто был слегка коротковат ему (так что манжеты рубашки выпрыгивали целиком) чрезвычайно, впрочем, аккуратный мягкий коричневый пиджак, за лацканы которого он крепко держался обеими руками, как за спасательный круг, и в ритме своей речи их поддергивал.

Анна Павловна (единственная, кто Кеекса уже видел в Москве) осторожно вытянула вперед перед собой свою маленькую ладошку, поигрывая пальчиками. И тут же чересчур явно отпрянула, когда долгожданный Хэрр Кеекс хорошо, тяжело, по-товарищески, и без тени жеманства, затряс ее руку в своей крепко скроенной пятерне. А через миг крепко и со вкусом выговорил:

– Ну! П «о» ехали, как г «о» в «о» рил Гагарин!

– Только тебя все ждали! Где ты была? – зло и с какой-то необъяснимой мстительной обидой в голосе набросился на Елену (ровно через секунду после немца подошедшую) Воздвиженский. – Ты что, не могла в поезде, что ли, в туалет сходить?!

– Бобрик! Бобрик! – уже хохотала Елена, тут же от него отойдя – и отвечая на расспросы (о немецком платном сортире) Ольги Лаугард – с восторженным ужасом на нее таращившейся.

Подробности про бобрика, а особенно деталь про десять пфеннигов при входе в нужник, впрочем, мало умилили экономных и нетерпеливых друзей.

Подлетев к Дьюрьке, уже ступившему на эскалатор, Елена поднырнула и весело вделась своей рукой ему под руку – как часто делывала, когда они шли куда-нибудь вместе и болтали. Дьюрька немедленно и радостно взвалил себе на шуйцу ее сумку поверх своей собственной (чуть не посшибав всеми этими громоздкими раззудись-плечо операциями сначала впереди-, а затем и сзади-стоящих, как кегли, попутчиков на узкой эскалаторной лесенке), а Елена еще и навязала к ручке своей сумки ненужную снятую с себя куртку, а потом с каким-то детским упоением щекой почувствовала себя прижатой к Дьюрькиному же правому плечу – круглявому, смешливому, родному, по-девчачьи ходившему ходуном от хихиканья, иногда несшему чушь про сионистский заговор Ленина и Троцкого, но никогда не предававшему ее. Вид Дьюрькиной худосочной, полупустой, драной и раздолбайской спортивной сумки, болтавшейся теперь под ее собственной, с левого борта – тоже почему-то доставлял дивное наслаждение.