Я говорю – кто сочинял?

Профессор смотрит на меня, а потом поднимает указательный палец и говорит – подлинный самоненавистник воспитывает в себе хороший вкус. Он понимает, как сделать себя уязвимым.

И тогда я говорю – вы специально, что ли, клеенку с дивана убрали?

Всегда подозревала, что у него не все дома.

Вера говорит, он когда-то работал в психушке. То ли санитаром, то ли еще неизвестно кем. Врет, может, конечно. Ей обидно, что он ее бросил после двадцати где-то совместных лет. Но зато у нее остался Володька. И теперь я. Хотя насчет меня еще не факт – большое ли это для нее утешение. Для меня было бы небольшое. Интересно, передается ли это по наследству? Я имею в виду – уходить от жены после двадцати лет. Потому что я тогда этого Володьку лучше прямо сейчас убью. Зарежу ночью в постели. Утром он просыпается, смотрит, а сам уже мертвый. Ужасно смешно.

Профессор говорит – не нужна мне, Дина, твоя клеенка. Я хочу, чтобы Люся перестала ходить мне на постель. Я ему отвечаю – она куда хочет, туда и ходит, а клеенку вы убрали совершенно напрасно. Мне ее не так легко было из магазина забрать. А он говорит – и ты к тому же воруешь.

Конечно, ворую. Что мне делать еще?

Но я говорю – да перестаньте. Он говорит – уже перестал. А по глазам видно, что перестать он не может. Его доканывает быть родственником у воровки. Он же, типа, профессор.

Я говорю – вы вот профессор, а не понимаете сложностей переходного этапа. Он говорит – ты о чем? Я говорю – вы когда Белый дом защищать к этому Ростроповичу с автоматом ходили, разве не понимали, что вам потом все равно зарплату по полгода не будут платить? Ростроповичу будут, а вам нет. Он смотрит на меня и говорит – не было у меня автомата. Я говорю – да не у вас, а у Ростроповича. Я по телевизору видела. Что вы к словам цепляетесь? Он говорит – странная ты какая-то. При чем здесь это? Я говорю – а при том. Просто надо уметь выкручиваться. Ростроповичу уже, например, не надо. Вот он с автоматом и ходит. А вам лучше бы научиться. Он говорит – я профессор литературы, и у меня очень больное сердце. Я говорю – да знаю я все про ваше сердце.

Как в песне Леонида Утесова. Которая поется козлиным голосом.

«Спасибо, сердце, что ты умеешь так любить».

Директор школы, когда из семьи ушел и на «Тугезе» женился, тоже, наверное, таким голосом разговаривал.

После пятидесяти мужикам надо делать чик-чик. Яйкам в штанишках становится туговато. Но они, гады, при этом говорят: «Спасибо, сердце». Видимо, в школе плохо учились. Не просекли по анатомии – что у них где.

А так были бы как коты после операции. Огромные, теплые и пушистые. И что с того, что не очень игривые?

Жрут, правда, много.

Я смотрю на профессора и говорю – не знаю, чем теперь Люсю кормить. Он отвечает – мне все равно. Можешь выбросить ее с балкона. Я говорю – нет, это вы сами. Кошка ваша, и гадит она не мне, а вам на постель. Профессор помолчал немного, и потом говорит – мне сказали, что это очень плохая примета. Я говорю – ну да. Ничего хорошего. Только вы ведь профессор. Не будете же вы верить в приметы.

А он говорит – да, да, конечно. Но голос у него какой-то задумчивый. Не совсем такой, как у тех, кто в приметы не верит. Те на любой вопрос отвечают по-пионерски.

Оптимисты долбаные.

Я, кстати, и сама еще успела пионеркой побыть. Пока Горбачев всю эту советскую лавочку не прикрыл. Меня как раз «Тугеза» в них принимала. Уставилась на своего директора и галстук этот мне на шее так затянула, что я начала кашлять. Любовь, блин.

Только я-то здесь при чем?