там внутри.

Пашка с важностью опытного мага отвел в сторону мятую трубу с тиснеными узорами, снял, поднатужившись, с оси тяжелый, покрытый пыльным зеленым сукном диск и наконец поднял верхнюю доску ящика – словно крышку квадратного сундучка.

– Смотри…

Я и так смотрел, замирая от чудесности происходящего. Из ящика, будто из сундука с кладом, пахло пылью и медью. Мне открылось множество желтых и серебристых валиков, шестеренок и рычажков, посреди которых царила свернутая в спираль стальная лента. Все было непонятно, однако в этом хитром сочетании механических деталей я чуял таинственную закономерность. Пашка с прежним значительным видом вставил в боковое отверстие никелированную ручку, завертел. Часть валиков тоже завертелась, пружина проснулась, стала закручиваться плотнее, ощутимо напрягая металлическую силу. Пашка нажал какую-то планку и сразу ожила вся внутренность граммофона. Завращались маховички, зашуршали зубчатые колесики, с мягким журчанием завертелась блестящая вертикальная ось, на которую раньше был насажен диск…

– Здорово, да? – шепнул Пашка, словно становясь теперь моим сообщником. Я часто закивал и обнаружил при этом, что у меня болтается отвисшая от изумления челюсть. Захлопнул рот, но ни капли изумления не растерял. А еще одним чувством была благодарность Пашке…

Зачем он показал мне все это? Решил похвастаться? Или бескорыстно захотел удивить и порадовать младшего соседа? Возможно, и так – ведь у нас было нечто вроде дружбы, хотя Пашка чаще поддразнивал меня, чем удостаивал приятельского общения. А может, он сам лишь недавно открыл для себя устройство граммофонной внутренности, и ему не терпелось поделиться?

Впрочем, об этом я размышлял много позже. А в тот момент просто погружался в пахнувшее медным окислом, сухими еловыми дощечками и старым лаком чудо. В том, что я вижу чудо, не было сомнения. Тогда мне еще были неведомы простые тайны механической звукозаписи. Я считал, что песни и музыка рождаются внутри граммофонных и патефонных коробок, а пластинки лишь подсказывают механизмам, как оформлять эти звуки, какие именно слова и мелодии выпускать наружу из своих рупоров.

…Впрочем, и теперь мне порой кажется так же. Это когда я завожу старенький коричневый патефон и запускаю на нем довоенную «Рио-Риту», песни Вертинского или тяжелые, столетней давности пластинки с прижизненными записями Шаляпина. Записи – это, конечно, важно, а все-таки главное таинство музыки рождается там, внутри обтянутого потертым коленкором чемоданчика. И никто не разуверит меня в этом детском убеждении…


Ну ладно, опять увело меня в сторону от сюжета… Пружинку я все-таки вставил. Повернул стрелку на нужное деление (как раз передали по радио сводку погоды). Круглого стекла не нашлось, я заменил его тонким плексигласом. Повесил барометр над стареньким маминым электрокамином, на котором в давнем дружном соседстве стоят дорогие мне с детства существа: зеркальце старшей сестры, мраморный кролик, суровый керамический красноармеец в буденовке… (Именно существа, а не вещи, потому что они для меня как живые, даже зеркальце.) Теперь предстояло ждать несколько часов или даже дней: как сильно будет ошибаться починенный прибор…

Он никак не стал ошибаться! Несмотря на укороченную пружинку! Хвостатая черная стрелка и теперь точно указывает миллиметры ртутного столбы, о которых сообщают в теленовостях синоптики. Честь и слава Альфреду Мейнерту с Кузнецкого Моста (неважно, мастеру или торговцу)! Прибор почти столетней давности добросовестно фиксирует нынешнее давление атмосферы (и не его вина, что оно становится слабее). А барометр, купленный в советском универмаге частенько врет. Впрочем, не сильно. И я на него не в обиде. Это даже интересно – сравнивать показания двух приборов начала и конца двадцатого века. Вроде как ты дежурный метеоролог и сидишь в заснеженной метеостанции недалеко от полюса, под радужным северным сиянием… Это опять проснулось во мне воображение семилетнего Славки.