Особенно мне становилось страшно, когда на том столе, в том «гробу», оказывался ребенок. Ибо, если новости были плохими, если изображения, возникавшие передо мной на экране, указывали на нечто катастрофическое… я всегда это скрывала, всегда надевала маску профессиональной бесстрастности.

Но дети… дети с раковыми заболеваниями… это было страшнее всего. Я расстраивалась в десять раз сильнее, потому что сама мать. Потому что у меня всегда сразу же возникала мысль: а если б это были Бен или Салли? И хотя они оба уже подростки, оба ищут свой путь в жизни, для меня они всегда будут моими детьми – отсюда и вечная открытая рана. Таковы странные особенности моей работы. Перед пациентами, коллегами, родными я – само воплощение бесстрастного профессионализма (Салли однажды сказала своей подруге, зашедшей к нам домой после школы: «Мама целыми днями смотрит на опухоли и при этом всегда кажется веселой, неунывающей… странно, да?»), но с некоторых пор я стала остро реагировать на чужое горе. Если раньше, когда я видела на своих экранах ту или иную патологию организма, мне удавалось не думать о том, какие кошмары обрушатся на человека, лежащего на столе, то последние несколько месяцев они просто не шли у меня из головы. Буквально на прошлой неделе я делала маммографию учительнице одной местной школы, той самой, в которой учились Салли и Бен. Годом раньше, как я знала, она наконец-то вышла замуж и в сорок два года забеременела, о чем она поведала мне с огромным волнением. Увидев узелок в ее левой груди, я мгновенно поняла, что у нее рак второй степени (что позже подтвердил доктор Харрилд), а после работы я поехала на мыс Пемакид, вышла на пустынный берег и, не замечая осеннего холода, безутешно проплакала целых десять минут, все время недоумевая, почему чужие несчастья стали цеплять меня только теперь.

В тот вечер за ужином в разговоре с Дэном я упомянула, что делала маммографию женщине моего возраста (город у нас маленький, поэтому я ни в коем случае не называла имен людей, которые были у меня на приеме).

– И, когда я увидела уплотнение на экране и поняла, что это злокачественная опухоль, мне просто пришлось уединиться, потому что я не могла совладать с собой.

– Какая стадия?

Я ответила.

– Но ведь вторая стадия – не четвертая, – заметил Дэн.

– Да, но, возможно, ей все равно придется удалять молочную железу, ведь опухоль граничит с лимфоузлами.

– Ба, да ты отличный диагност, – сказал Дэн – вроде бы сделал комплимент, но сколько иронии.

– Дело в том, что со мной это уже не впервые. На прошлой неделе я обследовала одну грустную маленькую женщину. Она работает официанткой в каком-то кафе на трассе № 1. У нее на печени злокачественная опухоль. И я опять не выдержала.

– Сегодня ты прямо как на исповеди.

– И что это значит?

– Да так, ничего, – ответил он, но опять каким-то неопределенным тоном. И вообще, в последнее время мне стало трудно понимать Дэна.

Дэн – это Дэн Уоррен. Мой муж, с которым я живу в браке двадцать три года. Последние полтора года с лишним он сидит без работы и подвержен резким перепадам настроения. Вот и сейчас, съязвив, он тут же добавил:

– Эй, даже лучшие летчики-истребители время от времени теряют самообладание.

– Я не летчик-истребитель.

– Зато ты – лучший рентген-лаборант в клинике. Это все знают.

Кроме меня. И уж тем более сейчас, думала я, усаживаясь перед рядами мониторов и глядя на Джессику. Она лежала на столе, зажмурившись. Губы дрожат, лицо мокрое от слез. Всем своим существом я порывалась броситься к девочке, успокоить ее, но это, я понимала, лишь продлит ее мучения. Лучше уж скорее провести обследование и отпустить ее. Включив микрофон, подсоединенный к динамику в процедурной, я сказала: