Но когда их младшая дочь покончила жизнь самоубийством, Мауд подумала – и, конечно, этой мыслью с мужем не поделилась, – что сколько ни насилуй себя во имя светлого будущего, прошлое настигнет, возьмет врасплох. Яэль не знала про уничтоженных бабушек-дедушек со стороны Шимона, не знала, что ее дед по материнской линии наложил на себя руки в Терезине, не видела его прощальной записки с перечнем предметов, спрятанных там-то и там-то, и с упреждением ни в коем случае не потерять его ручные часы. А если б знала? Ведь со старшими все в порядке…

– Прости, что морочу тебе голову, – извинялась Мауд. – Но произошло еще одно странное явление – ночью я стала писать по-чешски. Сорок лет на этом языке не думала, как быть? Перейти на иврит или продолжать по-английски?

– Пиши по-чешски.

– А как ты будешь переписывать, у тебя же нет на клавиатуре чешских букв?

– Дело техники, справлюсь.

– Если Шимон узнает, нам не поздоровится, – вздохнула Мауд.

Я напомнила Мауд, что когда я пришла к ней со списками, Шимон был дома, сидел с нами на кухне, пил чай, курил «Ноблес». Вроде ничего его не смущало…

– Знаешь, что было, когда ты ушла?

– А что было?

– Зашкалило давление. Два дня ходил красный, как рак, и молчал. Рыжие – они такие. А он огненно-рыжий. Был. Но внутри таким и остался. Уходит в себя, и там еще пуще раскаляется. От этого депрессии. Иногда затяжные.

Выбрав меня в сообщники, Мауд делилась со мной всем. Так, во всяком случае, мне казалось. Близких подруг у нее не было, а далеких – пруд пруди, в основном из Терезина. Возможно, она и с ними делилась. Но это не то: в одно ухо влетело, в другое вылетело. А тут перед ней куратор выставки в Яд Вашеме, хранитель памяти. Стало быть, память целесообразна. Ей можно придать любую форму, скажем, вылепить из слов памятник господину Самету с его заморскими фруктами и голубыми жилами. Она уже исписала целую пачку липучих квадратиков, куда их?

Я предложила подумать над книгой.

– Нет, Шимон этого не переживет. А что, если сдать память на хранение? Компьютер может сломаться, дом сгореть, боже, конечно, сохрани…

– Куда?

– В твой Яд Вашем.

Не очень представляя себе процедуру такого рода, я вызвалась помочь: встречу на центральной автостанции в Иерусалиме, поедем сдаваться вместе.

Сдать память в архив

Мауд привезла с собой конверт с фотографиями, ножницы, клей и увесистую стопку яд-вашемовских анкет, заполненных ее рукой. Все это нам предстоит оформить.

– Неделю сидела. Шимон за дверь, я – в Памятную книгу. Здесь и мои, и твои.

– Мои? По еврейской линии у меня только дядя погиб, остальные – по сталинской.

– Дядю сдадим. Я прихватила с собой пустые формуляры.

Моими Мауд считала детей, которые рисовали с Фридл. Рассказы о них надлежало поместить в графу «дополнительная информация», вместо отсутствующих фотографий вклеить рисунки. Не совсем, конечно, по протоколу, но у выжившей обязаны принять все.

– Выжившей не из ума, разумеется, – пошутила Мауд, приглаживая седой чубчик перед выходом в свет. – Как я выгляжу?


До ксерокопировальной конторы надо было идти в гору. Мауд ходкая. Со спины ее можно принять за подростка. Короткая стрижка, клетчатая рубаха заправлена в брюки, легкий шаг. Она ходит пешком по пять километров в день, иногда, опять-таки тайком от Шимона, ездит на велосипеде.

Мы сдали фотографии. Групповые Мауд велела увеличить, снять с каждой по пять копий. На всякий случай.

Процесс шел медленно. Мауд проверяла качество каждого ксерокса. Все должно быть сработано раз и навсегда. Даже если мир рухнет, Яд Вашем выстоит.