(Строфа XXIX)
Знакомство с Онегиным и происходит в тот момент, когда сплин (русская хандра) настигает обоих: «Я был озлоблен, он угрюм» (гл. 1, строфа XIV). Эта разочарованность сближает поэта с молодым «экономом», хотя того невозможно приохотить к стихотворству, даже научить отличать ямб от хорея. В принципе из такого разочарованного состояния есть два выхода: в деятельную политическую оппозицию конца 1810-х годов (круг преддекабристского «Союза благоденствия») и в страдательно-никчемную жизнь «лишнего человека». Автор, судя по всему, выбирает первую и постоянно намекает читателю на свое изгнанничество. И лишь в конце 6-й главы появится косвенное указание на «возвращение»:
(Строфа XLVI)
А до тех пор он будет напоминать читателю, что живет вдали от шумных столиц: сначала где-то в «Овидиевых краях» (параллель с «южной» лирикой Пушкина); затем – в имении, в глубине «собственно» России. Здесь он бродит над озером, видит «творческие сны» и читает стихи не предмету страсти нежной, а старой няне да уткам. Позже, из Путешествия Онегина, читатель узнает, что в 1823 году Автор жил в Одессе, где и повстречался со старым знакомцем:
(Очевидно, именно тогда Автор узнал от Онегина о Татьяне и о дуэли с Ленским.)
Изгнание есть изгнание; приходится проститься с привычками юности и остается лишь вздыхать, мечтая об Италии, думая о небе «Африки моей», призывая «час <…> свободы» (гл. 1, строфа Ц. От внешней неволи Автор с самого начала убегает в «даль свободного романа» (гл. 8, строфа 1_), который он то ли сочиняет, то ли «записывает» по горячим следам реальных событий, то ли записывает и сочиняет одновременно. В эту романную даль Автор зовет за собой и читателя.
Постоянно вторгаясь в повествование (при том, что время и пространство, в котором живет Автор, не совпадают с тем временем и пространством, в каком действуют остальные герои), забалтывая читателя, ироничный Автор создает иллюзию естественного, предельно свободного течения романной жизни. Рассуждения о поэтической славе («Без неприметного следа / Мне было б грустно свет оставить»: гл. 2, строфа XXXIX); о неприступных красавицах, на чьем челе читается надпись Ада «Оставь надежду навсегда» (гл. 3, строфа XXII); о русской речи и дамском языке (строфы XXVIII–XXX); о любви к самому себе (гл. 4, строфы Vil, XXI, XXII); о смешных альбомах уездных барышень, которые куда милее великолепных альбомов светских дам (строфы XXVIII–XXIX); о предпочтении «зрелого» вина Бордо – легкомысленному шипучему Аи; обращение к «Зизи, кристаллу души»; прямая полемика с В. К. Кюхельбекером о торжественной оде и унылой элегии (осложненная пародией на унылую элегию в виде «образчика» творчества Ленского); косвенная полемика с Вяземским и Баратынским о зимнем пейзаже в русской поэзии (гл. 5, строфы I–III) – все это не только вводит в мир романа все новые и новые пласты «реальности» и «культуры», не только окружает его плотной дымкой литературных, политических, философских ассоциаций. Куда важнее, что есть посредник между условным пространством, в котором живут герои, и реальным пространством, в котором живет читатель. Этот посредник – Автор.