Володя мой Соловьев,
Флейта, узел русского языка,
Бесшабашно-точных
Нью-йоркских рулад соловей,
Завязывающий Слово в петлю,
От которой
Трепещет строка,
Становясь то нежней, то злей.

А недавно у меня в заочных друзьях появилась поэт Наташа Писарева из Голландии, хотя родом она из Донецка, которая держит руку на пульсе моей по преимуществу автобиографичной прозы и находит, что «по языковому изложению и построению сюжета она похожа на внезапный порыв ветра, который врывается в сознание читателя, не давая ему опомниться от нахлынувшего потока свежего воздуха – это я метафорично позволяю себе выразить восхищение Вашим умением пользоваться нашим могучим и великим» – кстати, это как раз из ее отклика на газетную публикацию этой подглавки. Я уж не говорю про московского блоггера Софию Непомнящую – та и вовсе называет меня легендой своего поколения, того самого, с которым я ищу общий язык, и вряд ли тот мне кудос можно списать на ее мифоманию, которой у нее разве что чуток. Не путать с нимфоманией, хотя кто знает? Такой вот у меня виртуальный гарем – чем хуже реального, которого у меня нет?

И то: словесно обласкан женщинами разных возрастов со всех концов земли, кроме той единственной, чей любви напрасно добивался, а добился только физической близости: жены. Любовь не передается половым путем, пусть ты и уверяла меня в любви, но без влюбленности, которая досталась другим? Ставлю вопросительный знак, хотя следовало бы восклицательный, исходя из твоих проговоров наяву и твоих признаний в моих снах, а из моих сновидений на этот злое*учий сюжет можно составить целый сериал про тот южный е*анарий с его летним раскрепощением нравов и командировочной вседозволенностью. Вот мне и снились эти обрывистые сны с «продолжением следует» на самых если не пикантных, то двусмысленных местах, но никакого продолжения не было и быть не могло, как в том анекдоте: «Опять эта проклятая неизвестность!»

Единственное меня утешало, что быть любимым – тоска смертная, зато любить – восторг, упоение, приключение, напряг, рай, пусть и ад. Рай по дороге в ад, в котором я теперь доживаю свои закатные годы. Потому и апофеоз однолюбия, хоть и не возвожу его в принцип, что все силы, все нервы, вся жизнь ушли на эту единственную любовь, да и тех не хватило. Так полюбить можно только в пятнадцать лет – и до конца моих дней. Как сказал про меня старик Аристотель: влюбленный божественнее любимого. Только что с того? Теперь.

– Представьте себе, – говорю своей дальней, через океан, собеседнице. – Вы живете с опережением. На восемь часов. У нас тут еще ночь.

Тут последовал вопрос, который я сам себе задавал времени от времени в горбачевско-ельцинские времена, но потом все реже и реже, а теперь, когда всё там пошло не по резьбе, – никогда:

– Так зачем было тогда уезжать? – Без всякого перехода: – С вами сейчас будет говорить Яков Михайлович.

– Какой еще, к черту, Яков Михайлович? – не успел спросить я.

– Хелемский, – сказал голос с того – Старого – света. – За уик-энд я успел прочесть только один ваш роман. Не отрываясь. Раз один хорош, то и другой, наверное, не хуже. Издаем под одной обложкой. Сколько?

Все стало на свои места. Хелемский – директор АСТ, куда мой дружок передал два моих романа. Такой быстрой реакции я никак не ожидал и назвал сумму наобум.

– Время жирных авансов прошло, да у нас и нет живых денег, – сказал Хелемский, предложил вдвое меньше и, не дожидаясь моего ответа, сообщил, что на обложке будет стоять только одно название, а на титуле оба. И что моей книгой они открывают новую линейку.