– Ша! – дернул рукой в запретительном жесте тот, что с шашкой, кого Иванычем назвали. – Фершал вам не контра, а несознательный пока исчо, но трудовой елемент. Сами ноги бьете только потому, что сдуру доктора в расход пустили. Не понравилось вам, что тот из дворян был. А ранетых кто лечить будет? Вы, што ль?

Троица во дворе виновато потупилась на свои облезлые ботинки с обмотками.

«Бред какой-то», – думал я, смотря на весь этот спектакль.

– Вот это видел? – повернулся ко мне военный, доставая из рыжей кобуры австрийский револьвер и тыча его дулом мне под нос.

Память моментально выдала справку: «Раст и Гассер», калибр 8 миллиметров, в барабане 8 патронов. Год принятия на вооружение Австро-венгерской армии – 1898». Простой, как молоток, и такой же надежный. У самого точно такой же девайс с фронта привезен и надежно припрятан. Только патронов не густо.

– Не пужай, пуганые ужо. Я всю Великую войну на фронтах. Две Георгиевские медали за храбрость имею, – слышал я как со стороны собственную речь и ошизевал. Слова слетали с губ помимо моей воли. – Ну, шлепнешь ты меня тут, сильно тебе это поможет? В селе больше фершалов нету.

Военный недовольно засопел, но револьвер убрал. И тон сменил:

– Дорогой мой человек, если бы ты знал, какие люди сейчас страдают, то сам бы впереди меня побежал их лечить.

– Для меня все люди одинаковые – больные, – выдал ему следующий резон. – Других я почти не вижу. Где твои раненые?

– В соседнем селе.

– Не-э-э… – ушел в отрицалово. – Я туда не пойду, тем более ночью…

– Какая ночь, отец, окстись. Рассвет уже.

Интересно, почему это я ему «отец»? Парню этому где-то чуть больше двадцати на вид, мне тридцать пять. На отца вроде как не тяну совсем…

– Все равно пешком двенадцать верст не пойду. Давай транспорт.

– Да откуда я тебе его возьму? – удивляется тот совершенно натурально.

– Твои заботы. Село большое, – сказал равнодушно и, повернувшись, ушел в сени, бросив по дороге топор в угол. Из сеней – в комнату, где от оплывшей уже свечи запалил семилинейную керосиновую лампу с надраенным отражателем. Теперь хоть можно глаза не ломать.


Выехали уже со светом. По солнышку.

Пока военные добывали по селу подводу, я успел не только собраться, но даже побриться. Не только подбородок, но и голову. Собрать фельдшерский саквояж и накинуть поверх хорошо уже поношенной одежды рыжий брезентовый плащ. Длиной почти до земли и с капюшоном. На ноги пришлось надеть порыжелые сапоги из юфти, которые уже просили каши, но ничего более приличного в избе не нашлось. Не айс. Нанковая косоворотка и серый пиджачишко с брюками от разных пар. И кепка-восьмиклинка. Что-то подсказывало мне, что одежка получше есть в сундуке, но в то же время это же самое подсказывало, что не стоит при этих вроде как военных выделяться справным платьем.

Подвода, которую пригнали к моему дому, была собственностью знакомого мне мужика-односельчанина Трифона Евдокимова. Как и мерин – длинногривый соловый русский тяжеловоз, которого он привел с собой в село в семнадцатом году, когда дезертировал из артиллерии, где служил ездовым при пятидюймовых гаубицах в учебном полку. Гаубицы, правда, были 48-линейные[1], но Трифону больше нравились круглые цифры.

Стянув с головы войлочный шляпок, Трифон с поклоном поздоровался со мной, когда я под конвоем солдат с винтовками выходил из избы.

– Доброго утречка вам, Егорий Митрич.

– И тебе, Трифон, не хворать, – ответил ему и уселся рядом с ним на облучок.

Поглядел на солдат, смолящих махорку в самокрутках, и сказал ехидно: