– Сте-фа-ни-я…
– Бог-дан…
Проснувшись утром, Хмельницкий увидел, что лежит в шатре один, перед приоткрытым пологом, освещенным уже довольно ярким и теплым солнцем.
В шатре не осталось ничего, что напоминало бы о пребывании здесь женщины, и, закрыв глаза, полковник еще какое-то время пытался возродить в памяти то, что происходило здесь ночью. Однако очень скоро понял, что возродить такое невозможно, как невозможно вернуть себе загадочный, сладкий сон, перевоплотив его в непостижимый поток грешного бытия.
«Если все это было сном, то я согласен уснуть им навечно. Лишь бы все это было… Всегда. Пусть даже сном…»
Растирая рукой сонное лицо, он ощутил запах духов и задержал ладонь, почти мистически опасаясь, что эти духи – последнее, что позволит ему окончательно поверить в снизошедшую к нему лунную женщину посреди пылающего ночным сиянием и страстью походного шатра.
Насладившись этим эфирным воспоминанием, он подполз к выходу и, выглянув из шатра, охватил взглядом то, что происходило вблизи него.
К своему удивлению, полковник обнаружил, что совсем рядом, лишь на небольшом отдалении от его пристанища, сдерживаемая предупреждениями офицеров и мужской солидарностью, негромко бурлит привычная лагерная жизнь. Судя по всему, большая часть казаков вновь ушла к холмам для их учебного штурма. Еще две сотни упорно окапывались, причем делали это с такой поспешностью, словно враг уже был на подходе. А тем временем от костров и котлов веяло крепко настоянным на сале и чесноке казацким кулешом.
– Ганжа, черт бы тебя побрал, что здесь происходит?!
Полковник сидел напротив входа, на передке повозки, на которой стояло одно из орудий, и с философской задумчивостью смотрел в пространство перед собой, не то что не завидуя гетману, но даже не обращая на него внимания.
– Так ведь обленились же совсем, – кивнул в сторону новобранцев, изощряющихся на рытье окопов. – Вечером не уложишь, утром не поднимешь. А какие из них работнички – сам видишь.
– Побойся Бога, что ты несешь? На кой черт мне твои «работнички»? – поморщился Хмельницкий, качая головой так, словно приходил в себя после победной полковой попойки. – Где она? Куда девалась княгиня, Стефания?
– Так ведь кто ж ее знает, где?
– Что значит, «кто ее знает»? Где карета, лучники?
– Лучники там, где и карета. Так ведь знать бы, где они теперь – и карета и лучники. Еще на рассвете уехали. А я вот лагерь сюда перевел, чтобы тебя к лагерю не перевозить.
– Да на кой дьявол мне твой лагерь?! Ты мне по-людски объясни, где княгиня Бартлинская? Куда она ушла? И почему тайком от меня, не попрощавшись?
– Решила выступить еще до восхода солнца, – пожал плечами Ганжа. – Многие так поступают, чтобы день удлинить. Под вечер в Чигирине будет. Затем на Субботов глянет. Это уже когда на Корсунь пойдет.
Хмельницкий нервно пошарил вокруг себя, пытаясь нащупать саблю или пистолет. У него вдруг возникло страстное желание броситься на этого невозмутимого бездушного коротышку и изрубить его на мелкие куски.
– Так ведь оружие твое – у меня. Чтоб не под горячую руку, – с тем же омерзительным спокойствием объяснил ему Ганжа и, взяв лежавшую рядом с ним саблю, сунул ее в задранный к небу ствол орудия.
– Почему же не разбудил меня?! – метал молнии Хмельницкий, поспешно облачаясь и путаясь в одеяниях. – Как ты мог отпустить ее?
– Так ведь хотела бы – сама разбудила бы… И что ж ей тут, одной-единственной бабе на весь лагерь?
– Что значит «одной на весь лагерь»?
– К речке вон мыться пошла, так весь лагерь, полудурной-полусонный, за ней потянулся. Княгиня – это ж тебе не вдова, за тыном промеж двумя глечиками!