– Непостижимо долгий рассказ. Настолько долгий, что, стоя на подножке кареты, под холодным днепровским ветром, изложить его невозможно.

Произнесла она все это томным салонным голосом, который естественнее было бы слышать в утренних спальнях лучших дворцов Варшавы или Праги. Однако содержавшийся в ее словах намек был вполне в духе Королевы отверженных.

– У меня там – шатер и костер. Походный замок для степной княжны.

– Еще не забыли… о своей «степной княжне»?

– Это невозможно… Ни вспомнить, ни забыть.

Наградой ему стал бисерный смех – очаровательный, как сама обрамленная двумя ямочками и слегка вздернутым носиком улыбка Стефании.

– В ответ на ваш «шатер и костер» я могу предложить карету. Преимущество в том, что она способна двигаться. Куда угодно, лишь бы подальше от лагеря. И, по-моему, в ней не так уж холодно, поскольку это та утепленная карета, в которой мы путешествовали по татарским улусам.

Карета Стефании действительно обладала удивительной способностью – катиться как бы сама по себе. Непонятно, по каким дорогам, и непонятно, куда.

Обнявшись, они блаженствовали на ее заднем сиденье. И чем немилосерднее швыряло карету, тем немилосерднее швыряло в объятия друг друга и ее пассажиров.

– Сте-фа-ния…

– Бог-дан…

Где-то там, позади, за холмами, остались походные костры повстанческого полка, грозные команды запорожских старшин и звон неумелых сабель. Где-то там упорно готовились сражаться и погибать, проклинали тех, от кого бежали в степь, и надеялись на тех, кто поведет их завтра в бой.

– Сте-фа-ния…

– Бог-дан…

Никто и никогда не произносил так его имени. Никто и никогда. Это слово срывалось с губ женщины, словно утренний бутон доселе невиданного цветка. Иногда Хмельницкому казалось, что рядом с этой женщиной он теряет всю свою волю, свою надменную сдержанность и, кто знает, возможно, жестокость…

Прикасаясь к ее волосам, он пытался сравнить их с паутиной бабьего лета и оставался недоволен убогостью своего сравнения и самой фантазии. Целуя в слегка припухшие, по-детски капризные губы, он пытался увидеть в них красоту лепестков, хотя и самого его коробило от несовершенства и банальности такого восприятия.

Эта встреча вновь возвращала его в студенческие годы. В молодость. В страдания у подъездов львовских и краковских аристократок. В мечты о замке, построенном где-нибудь между Хелмом и Краковом, в котором будет положено начало графского или княжеского рода Хмельницких. Почему именно между Хелмом и Краковом – этого он объяснить не мог.

– Сте-фа-ния…

– Бог-дан…

Кони медленно взбираются на какую-то возвышенность. Не слышно голосов охраны. Не слышно щелканья кнута и хриплого голоса кучера. Все вокруг замерло. Карета движется сама по себе. Возможно, лошадей из нее давно выпрягли, но она продолжает двигаться, повинуясь лунному сиянию, по дорожке в степь, в развеивающиеся между прошлым и будущим мечты, в вечность…

– Я ждала тебя в Чигирине, очень-очень ждала, Бог-дан.

– Но я никак не мог оказаться там, княгиня. Не то время.

– Понимаю.

– Теперь я – командующий восставшей армии. Меня попросту схватили бы и казнили. Словом, я действительно не мог оказаться там.

– Понимаю, что не мог. Потому и ждала. Ведь, если ты где-либо и мог появиться, то только в Чигирине. Забираться дальше, в Черкассы, в Белую Церковь… мне было страшно. Уж там-то ты не покажешься никогда.

– Покажусь, но чуть позже, – произнес Хмельницкий, имея в виду совершенно не тот визит, о котором мечтала сейчас Бартлинская. – Я ведь не знал, что вы все еще в Украине, княгиня. Вы мне виделись в одном из чешских замков, где-то неподалеку от Праги.