Дед был прирожденным торговцем; он стоял у прилавка и вглядывался в лица обступивших его покупателей. Его голубые глаза при этом хитро поблескивали, губы растягивались в ухмылке, и вот уже какая-нибудь женщина оборачивалась и улыбалась ему в ответ. У него для каждого находилось словечко. Кому-то кивнет, с кем-то пошутит, кому-то что-то шепнет. Покупатели толпились у его прилавка, покупали то, что он советовал. Он мог в шутку потеребить край шали у старушки, а та кокетливо улыбалась ему беззубым ртом, или послать воздушный поцелуй темноглазой девушке, у которой из-под нижней юбки виднелись стройные лодыжки.

Мать тоже улыбалась покупателям. У нее были мелкие светлые кудряшки, крошечные серьги, ямочки на щеках, полная колыхающаяся грудь. Заметив, что какой-нибудь молодой человек в сдвинутом набок картузе ошивается рядом и не сводит с нее глаз, она с вызовом его спрашивала:

– Ну, берете что-нибудь?

День набирал силу, крики торговцев звучали все громче, людской гомон становился оглушительным, снедью пахло все сильнее. Народ теперь почти не приценивался, а покупал спешно и беспорядочно, одни покупатели вытесняли других – сумки распухали от свертков, руки рылись в кошельках в поисках монет. Джулиуса спустили с бочки, и теперь он играл под прилавком. Временами ему попадались обрезки сыра, и он тут же засовывал их себе в рот. Он, как собачонка, вынюхивал еду, шнырял глазами по сторонам, чутко прислушивался и подмечал, что время идет, цены снижаются, что дедов голос стал хриплым и натужным, а улыбки матери – натянутыми, что волосы ее растрепались, а когда она поднимает руки, чтобы поправить шпильки в волосах, то под мышками у нее темнеют мокрые пятна.

Мальчик замерз и устал, но едва ли страдал от голода, потому что нахватался обрезков и очистков. Теперь вся эта суета и шум безмерно его утомляли, утратившая новизну картинка больше не радовала, еда казалась неаппетитной и испорченной.

Дед с матерью – эти шумные крикливые Блансары – действовали ему на нервы. Он топал вглубь ларька, где отец пересчитывал деньги, и дергал его за штанину, просясь на руки. Тщательно завязав мешочек с монетами, отец относил Джулиуса в повозку, и тот засыпал на старом пальто, положив голову на ящик.

Просыпался он в полдень. В морозном воздухе странно и гулко раздавался звук церковного колокола, его звон подхватывали колокола в других церквях. Джулиус подползал к краю повозки и высовывался наружу.

От рынка через авеню тянулся ручеек последних покупателей – закутанные в шали, втянувшие головы в плечи, они казались черными жуками, разбегающимися по мощеной мостовой. Торговцы уносили остатки товара, разбирали прилавки, сворачивали навесы.

Куда-то, звонко щебеча, спешила стайка разрумянившихся мальчиков в пальто и картузах. Движение замыкал толстый угрюмый священник с выпирающим из-под рясы животом и шныряющими по сторонам маленькими глазками.

С неба падали мягкие белые снежинки. Они таяли на ладонях Джулиуса, а он подставлял им лицо, чтобы почувствовать на щеках мокрое и пушистое прикосновение. Небо полнилось снегом. Он падал из тяжелых облаков, похожий на клочки бумаги, в странной тишине покрывая улицу и неразобранные ларьки, заслоняя авеню, один конец которой вел к мосту, а другой – расширялся и уходил за холм к дальним воротам.

Джулиус смотрел, как падают снежинки, слушал мерный звон колокола; вереница мальчишек и священник окончательно исчезли на боковой улочке, лошадь нетерпеливо переминалась с ноги на ногу у края булыжной мостовой, мимо прогрохотала чья-то повозка. Джулиус все еще чувствовал запахи ярмарки, усталость прошла, но ей на смену пришел голод.