Я стала такая мудрая, когда не стало моего отца. Так просто принять то, что больше не рикошетит в твою жизнь бесконечными проблемами, не тянет вниз якорем стыда и бессилия, не треплет нервы ночными телефонными звонками.

Я смотрела на папу. Прощалась и прощала.

Мне кажется, и он меня простил.

Я бы сказала, что он выглядел освобожденным.

А может, он просто больше не боялся умереть.

Взрослая

Мы заходим в квартиру.

В ней сложный запах. Многослойный, тяжелый, ощутимый.

Я не могу понять, чем пахнет. Распознать не могу.

– А чем пахнет? – спрашиваю я сосредоточенно.

Мама хмыкает, закатывает глаза.

– Приехали? Ну наконец-то! – папа выходит из комнаты и распахивает руки.

– Заждался, я смотрю, – сквозь зубы выжимает мама.

В ее тоне чувствуется ерническое пренебрежение.

Мне не нравится, что мама так говорит с папой.

Я покорно иду в его объятия и замираю: соскучилась.

Мама уходит на кухню и там что-то роняет. Потом еще что-то роняет. Потом еще.

– Мама сердится на тебя? – спрашиваю я папу тихо. Мы как будто заговорщики.

– Да, она всегда сердится, – говорит папа. – Привыкай.

– А почему?

– Человек такой, – поясняет папа.

– Так не бывает. Не бывает без причины.

– Бывает, что причина внутри, – поясняет папа.

Мы идем в его комнату. Папа живет отдельно от мамы. У каждого своя комната. И вместе, и врозь. И любят, и ненавидят. Разве нельзя выбрать уже, любишь или ненавидишь, и перестать болтаться в неопределенности?

В папиной комнате пустые стены. Одинокая, криво висящая «Незнакомка»[3] прикрывает дыру на старых пожелтевших обоях. Кровать с несвежим постельным бельем. Шкаф с книгами и стол у окна.

Такой не причесанный, холостяцкий аскетизм. Необученный, одинокий. Как папа.

На кровати спит гитара. Она лежит наискосок и будто прикрыта одеялом. Я сажусь на кровать и трогаю струны, которые жалобно отзываются на мое прикосновение.

– Хочешь, я тебе сыграю? – спрашивает папа.

– Хочу, – отвечаю я.

Я знала, что папа умеет играть на гитаре, но никогда не слышала за все тринадцать лет.

Эти тринадцать лет я росла в другом городе. В ссылке у бабушки и дедушки.

Существует версия, что ребенку хорошо там, где ему уделяют внимание, часто кормят, тепло одевают и водят в кружки. Это ошибочная версия. Ребенку хорошо там, где родители. Даже если их концентрация в дне – это утром отвести в сад и вечером поцеловать перед сном. Все равно.

Важно, что ребенок произносит слова «мама» и «папа». Мама меня заберет. Папа со мной поиграет. Слова имеют целительный эффект. Они как стражи перед внешним миром, оберегают и обещают, что все будет хорошо. И ребенок чувствует себя защищенным.

Я же тринадцать лет жила с ощущением, что меня забыли в детском саду. Мне тепло и сытно, но меня забыли. И мама меня не заберет, и папа со мной не поиграет.

Когда ребенок просто знает, что где-то они есть, его мама и папа, где-то живут, что-то едят, кого-то целуют, это имеет обратный эффект. Внутри растет растерянность. Что со мной не так? Почему целуют не меня?

Я знаю об этом точно. Мама и папа тринадцать лет целовали не меня.

А сейчас забрали целовать, потому что бабушка и дедушка умерли. И это наводит на мысль о том, что они были вынуждены забрать меня, и это действие снова не было продиктовано любовью и желанием.

Им придется меня целовать. Именно придется. И это как-то обидно.

Как следствие, к своим тринадцати годам я забита комплексами под завязку. На мне старая вытянутая кофта, надежно скрывающая зарождающуюся женственность, и растянутые до неопределенности штаны. На голове – неухоженная челка, за которой спрятаны глаза.