– Я не знаю.

– Так узнайте! Только не нужно лгать. Вы не в те игры играете, Виктор Семёнович. Совсем не в те… И не на той стороне. Если будет хоть какая-то утечка информации, вас даже Берия не спасёт. «Кто такой Абакумов? – скажет. Не знаю никакого такого Абакумова!» Генерал, которого вы по недомыслию или по беспечности зацепили – генерал не простой. Очень не простой генерал. Агентурный псевдоним ему сам товарищ Сталин дал. Вы не знаете, под каким именем он по оперативным документам проходит?

– Нет.

– Вот и хорошо, что не знаете. Я сам знал и забыл. Приказали забыть. А я вам приказываю забыть об этом генерале. Что за нарушение приказа бывает – это-то вы, надеюсь, ещё помните? Что молчите?

– Знаю, – глухо ответил мощный и спортивный Абакумов. И внешне, и внутренне никогда не проявлявший излишней покорности, он вынужденно согласился.


Маховик нареканий и разносов, едва только тронутый в этот день Сталиным, продолжал крутиться.

– Сопли подотри! – спустя десять минут после разговора с замнаркома орал Абакумов на начальника отдела Литвинчука. – Мало того что постоять за себя не можешь, так работу наладить не можешь. Где Каблукова?

– Не знаю, – непроизвольно шмыгая разбитым носом, отвечал Литвинчук.

– А если она сейчас пишет где-нибудь, кто и как ей задачу ставил?

– Ольга – человек опытный. Её не так просто расколоть.

– А те, кто её похитили, – пионеры-тимуровцы? – продолжал кричать Абакумов. – Вон как тебя разделали. Показательно разделали. Ты хоть это-то понял?

Литвинчуку не оставалось ничего, кроме как молчать. Избили его действительно профессионально. Сломали по ребру с каждой стороны груди. Напинали по почкам. А главное, действительно превратили лицо в один сплошной синяк. Было ещё сотрясение мозга, из-за чего нестерпимо кружилась голова и сильно тошнило.

– Ты, помнится, рапорт подавал. На фронт просился, – заканчивал разговор начальник управления. – Считай, что рапорт удовлетворён. Завтра же на фронт, к ядрёной матери! Что делать с Каблучихой, когда объявится, – без тебя решать будем. Работнички…


Суровцев в сопровождении начальника внутренней тюрьмы НКВД быстро шёл по коридору. Охранник встретил их у дверей камеры. Звякнув связкой ключей, молча приставил правую ладонь к козырьку фуражки.

– Открывай, – приказал ему начальник.

– Есть, – коротко ответил охранник и, гремя ключами, принялся открывать дверь камеры.

Сергей Георгиевич отстранил его и сам резко распахнул дверь с окошечком для передачи пищи и глазком для наблюдения, которые зэки именуют «кормушкой» и «волчком».

На топчане с тонким матрасом, закутавшись с ногами в серое одеяло, неотрывно глядя на вход, сидела Ангелина. При его появлении она высвободила руки, молча протянула их к нему. Как завороженный, Суровцев смотрел и не мог оторвать глаз от тонкой седой пряди в её чёрных как смоль волосах. Бросился к жене. Распахнул одеяло. Будто не давая рассмотреть себя, она обняла его. Прижалась. Он подхватил её на руки. Встал. И без того миниатюрная и хрупкая, она показалась ему почти невесомой.

Сел на топчан. Чуть отстранил Ангелину от себя и с ужасом посмотрел на её ноги. Ступни были настолько распухшими, что, казалось, шерстяные серые носки на них сейчас лопнут от напряжения. Он оказался прав – её подвергли «стойке». Бросил взгляд на стол с нетронутой тюремной баландой. С женой на руках встал. Одной рукой сдвинул в сторону алюминиевую тарелку и кусок чёрного хлеба. Посадил её на стол. Снял с себя шинель. Расстелил на топчане. Положил Ангелину обратно на топчан. Запахнул полы шинели. Снова взял её на руки, как ребёнка, и быстро вышел из камеры.