Волны впопыхах срываются с источенных скал – как что-то забыли. Торопь и оторопь.

Мы шли вдоль моря, уходили, вопреки
своему желанию, в беспамятство пустынь
на целое поколение,
нас окружали розы и тернии,
которые не мы растили,
ибо все выращенное нами было из памяти,
более похожей на фата-моргану
и потому не исчезающей из сознания
человечества.
Великие реки, уроженки Запада, текли
под азийскими ветрами,
мелея в меловых берегах,
и море сгущало их в пену,
в молоко, створаживающееся в семя жизни,
в нашу плоть,
и известь, выпадавшая в осадок и возносимая
ветрами, сгущалась в наши кости.
Море, всасывающее в свою ненасытную утробу
целые народы, растворяющее их в глубине,
чужбине своей, беспамятстве своем,
хранило нас в день тяжкого солнца,
в день невероятной слабости нашей,
хранило от пчел пустыни, мелких, как их укус,
несущий неотвратимую смерть.

Ночь пустыни, как тёмная вода, обливает внезапным холодом, захватывая дух. Ночная вода – родниковый сон. Вибрирует, льется источник, ключ к жизни, вечное чудо пустыни.

Волосяная струйка воды – нить этой жизни в отличие от мертвой струйки в песочных часах Египта.

Бурдюк – водяные часы Времени.

Тонкострунная музыка воды – в редких оазисах Синая.


Est in arundineos modulator musica ripis – есть музыкальная стройность в прибрежных тростниках… Мелодия начала свободы.

После перехода через Тростниковое море – Ям Суф – раб превратился в мыслящий тростник.

Воду жизни мы несли от стоянки к стоянке – в бурдюках и кувшинах…

Раскопки. Древний водоем.

Цивилизации превращаются в прах, лишь кувшин, который хозяйка уронила на дно водоема, собиравшего воды пустыни и высохшего в тысячелетиях, повествует о мимолетном живом жесте, последующем огорчении и начавшемся в тот же миг вечном торжестве Истории.

Целые цивилизации мертвы, а жест этот, неловкость заревого утра человечества, когда Ривка или Рахель уронила кувшин, жив и пронизывает тысячелетия.

Так жив посвист ветра в пустыне и жажда познать, что там – за горизонтом: тревожное и неодолимое стремление ощутить свободу.

Кочевничество как смутное нащупывание инструмента, настроенного на будущее.

И именно звук упавшего на дно водоема кувшина, а не рев боевых труб народов, пытавшихся этим медным сотрясением слуховых извилин доказать самим себе, что они не провалятся в небытие, – звуковая память Исхода.

Вечно свежи страх и зов пустыни.

Соты городской цивилизации, колоссы и пирамиды кажутся беспредельными лишь внутри самих себя.

Но очень близко от каждого из нас – пустыня, стоит лишь переступить край цивилизации – и она весьма скоро сжимается шагреневой кожей, покрывается пеплом.

Память Исхода равна решительному отсутствию воспоминаний о нем, ибо она – жизнь, а не память о ней, и потому – вечный архетип человечества на этой земле.

Перегруженная память рождает эту жадную торопливость воспоминаний.

Учишься понимать гениальность События: как в этих тысячелетних наносах, суете, непостоянстве, мельтешении, ветоши крепится память Книги, нечто постоянное и вечное.

Более вечное, чем обдающий ознобом тайны и глуби времен Сфинкс; не титаническая – тектоническая работа человеческих рук.

Книга Книг – тектоническая работа человеческого духа.

2. Потерянное толкование

Потерянное толкование о потерянном поколении?

От этих строк, тысячебуквенных, призрачных, прозрачных, тысячезрачных, как стрекозы, и столь же хрупких, но выдерживающих испытание вечностью, – ощущение мощи и забвения.

Как сохранились столь слабо закрепленные знаки в тысячелетиях?

Время дышит в этих крючках и закорючках, и они возвращают нам тысячеглазие тех, кто вглядывался в них, ища смысл своей жизни, мира, Бога…